Спорт, несмотря на все махинации и грязь, вообще более чистая штука, чем литература.
И мне иногда очень жаль, что я не стал футболистом.
А я им чуть-чуть не стал.
В одном из матчей мальчишеских команд я особенно отличился. Я взял подряд три пенальти. После матча ко мне подошел тренер одной знаменитой команды и попросил зайти «на пробу». Все мальчишки отчаянно завидовали мне.
Но произошло одно событие, которое определило мою судьбу.
Я давно собирался отнести свои стихи в редакцию газеты «Советский спорт». Кажется, это была единственная газета, куда я еще ни разу не посылал своих опусов.
Я пришел туда после матча, в выцветшей синей майке, спортивных шароварах, рваных тапочках. В руках у меня было стихотворение, где подвергались сравнительному анализу нравы советских и американских спортсменов. Стихотворение было написано «под Маяковского».
Редакция «Советского спорта» помещалась в большой комнате на Дзержинке, где в табачном тумане несколько мистически вырисовывались какие-то стучащие на машинке, скрипящие авторучками, шуршащие гранками фигуры.
Я робко спросил, где отдел поэзии. Из тумана мне рявкнули, что такого отдела вообще нет.
Но вдруг из тумана высунулась рука, добро легла мне на плечо, и чей-то голос спросил:
– Стихи? Покажите мне, пожалуйста…
Я сразу поверил этой руке и этому голосу.
И не ошибся.
Передо мной сидел черноволосый человек лет тридцати с красивыми восточными глазами. Звали его Николай Александрович Тарасов. Он заведовал сразу четырьмя отделами: иностранным, партийным, футбольным и литературным.
Тарасов посадил меня рядом, пробежал глазами стихи.
Потом спросил:
– Еще есть?
Я достал из-за пояса замусоленную тетрадочку и стыдливо сказал:
– Только это не о спорте…
Тарасов улыбнулся:
– Тем лучше…
Он стал читать вслух стихи, не обращая внимания на трескотню пишущих машинок. Потом подозвал какую-то женщину и прочитал ей строчку, где виноградная гроздь сравнивалась со связкой воздушных шаров.
Потом он стал снова читать стихи вслух.
Вокруг стола столпилось уже много людей – журналистов, фотографов, машинисток. Они слушали.
Наконец Тарасов обвел глазами всех и спросил:
– Ну как – будет писать?
– Будет! – хором ответили все.
Чья-то рука хлопнула меня по плечу:
– Будет!
– Я тоже так думаю, – сказал Тарасов улыбаясь.
До сих пор я удивляюсь, как эти люди могли угадать во мне поэта. Видимо, им помогло то, что они не занимались собственно литературой и их головы не были захламлены всякого рода предвзятостями.
Все разошлись по своим столам.
Мы остались одни с Тарасовым.
Он взял мое стихотворение «Два спорта».
– Это самое плохое. Но оно для нас…
И написал на нем магическое, столь долгожданное мной: «В набор». И оно уплыло куда-то.
– Не думайте, что другие стихи очень хорошие. Но в них есть строчки – крепкие строчки.
Я глубокомысленно сделал вид, что понимаю выражение «крепкие строчки».
– Кого вы любите из поэтов? – быстро спросил Тарасов.
Я выдавил:
– Маяковского…
– Хорошо, но мало… Пастернака знаете?
– Знаю.
– Врете! А если и знаете, то знаете…
И он стал на память читать мне строки Пастернака, действительно неизвестные мне.
– Николай Александрович, опять вы Пастернака читаете! – шутливо пригрозила ему машинистка, иронически показывая на дверь, где крупно было написано «Редактор».
– Слава богу, мы все-таки в спортивной редакции, – усмехнулся Тарасов.
Он склонился со мной над тетрадкой и стал объяснять мне, что хорошо и что плохо. Особенно он не выносил вялости, водянистости. Все экспериментальное, находящееся иногда даже на грани безвкусицы, хвалил.
Потом спросил меня:
– Вы куда-нибудь торопитесь? Я хочу познакомить вас с одним моим другом, физиком.
Тарасов позвонил куда-то. Через некоторое время в редакцию пришел бледный человек тоже лет тридцати, с огромным лбом, судорожными движениями. Под мышкой он держал шахматную доску.
– Это мой друг – физик Володя Барлас, – сказал Тарасов. – А это поэт Евгений Евтушенко…
Тарасов был первым человеком, который назвал меня поэтом.
– Поэт? – недоверчиво поднял брови Барлас. – Это, знаете ли, многое… – И недоверчиво хмыкнул.
Мне он сначала почему-то показался ненормальным.
Мы вышли втроем из редакции в шумящую молодой июньской листвой Москву 1949 года.
– Поэт, – задумчиво повторил Барлас. – Ну а что же вы хотите сказать миру?
– Он хочет сказать миру, что он поэт. Это уже кое-что для начала, – защищал меня Тарасов.
Он волновался.
Видимо, этот странный человек с шахматной доской под мышкой и с огромным марсианским лбом многое означал для него. И видимо, для Тарасова уже кое-что означал и я.
Продолжая идти, я стал читать стихи: одно, второе, третье.
– Ну вот что, – наконец сказал Барлас, пронзительно глядя на меня, – конечно, вы талантливы… У вас есть напор, есть какой-то звон и гуденье в строчках… Но я пока не вижу за вашей душой ничего, кроме желания убедить мир, что вы талантливы. Мир еще, разумеется, не убежден в этом, и сделать это будет не так легко. Но, предположим, мир поверит в вас. Мир будет ждать от вас каких-то очень важных слов. Что вы скажете?
– Володя, ему же только пятнадцать лет… – снова вступился за меня Тарасов.