Он удивлялся, что нашёл такую удачную мысль. И с дыханием сразу стало легче. Сердце частило, выбираясь из мучительного приступа судорожной дрожи… и мысли светлели…
— Туда ведёт наш путь, дорогие братья и сестры… Не надо пугаться тени, которая всегда предшествует смерти…
Всё-таки ему надо было сделать паузу. Он задыхался, словно рывком поднял тяжёлый груз… ему казалось, что они прислушиваются к его словам…
— Посмотрите, сам Бог спустился на землю и унизил себя, приняв бессильное человеческое подобие… чтобы показать, как можно и как нужно любить. Сам Бог, братья и сестры…
Голова всё ещё кружилась от полуобморочной слабости. Но голос становился более сильным, более ясным и решительным, и мысли не так часто ускользали в то грохочущее кружение, из которого совсем недавно нельзя было извлечь абсолютно ничего. А сознание того, что они не видят его лица, придавало ему дополнительное спокойствие.
— Он, который мог явиться с громом и молнией, который мог подчинить себе мир огнём, пламенем и страшными бедствиями, который мог в одно мгновение добиться того, чтобы все как один, испуганные и смиренные, упали перед Ним ниц. И в один голос твердили Ему о преданности…
Вероятно, Михник тоже слушал его.
И Куколка, и Эмима…
— Упали бы ниц владыки, — расхрабрившись продолжил он. — Упали бы полководцы. Упали бы армии. Все, богатые и бедные, правые и неправые, ползли бы к Его ногам и с испуганным сердцем отказались бы от всякой гордыни, всякой лжи, всякого честолюбия, зависти и злобы, от всего, что порождает зло… чтобы под стопами Всемогущего была только ровная чистая белизна. Только смирение, братья и сестры. Без капли сопротивления в побеждённой груди.
Он даже позволил себе многозначительную паузу.
— Ведь Он не пришёл с молнией и громом, — словно в утешение он понизил голос… — не с бедствиями и несчастьями… Пришёл маленьким беспомощным ребёнком, дорогие мои. Не во дворец. Не в храм. Но в хлев. В ясли. И именно из этого жалкого хлева, из этих яслей в наши сердца, как волшебный дар, воссиял свет. И каждый из нас принял этот волшебный дар…
На мгновение он замолчал.
Мысль как-то прервалась.
И молчание, которое давило снизу, показалось ему пучиной, готовой поглотить его в любой момент….
С хора в низкой тональности, как-то угрожающе мрачно подали голос трубы органа. А в некоторых глазах там, внизу, появились холодно-красные жёсткие всполохи.
— И что же представляет из себя этот дар?
По сути дела, он и самого себя спрашивал.
— Заглянем в свои души, — он терял силы.
Он напрасно искал ответ.
Зловещий голос органа всё больше набирал силу…
Он почувствовал, что они больше не ждут ответа… что они перестали его слушать.
Что они прислушиваются к органу, трубы которого взвыли в зловещем аккорде… Было бесполезно встревать в этот аккорд. Бросаться в эту тяжёлую и тёмную волну, этот багряный сумрак, захлёстывавший мысли и взгляды тех, кто был внизу. Было бы бесполезно вещать им о Божьей любви… о заповедях… об утешении… о божьей милости… И потом, в спокойное ясное тремоло, он тоже не решился что-то кричать, поскольку сильный женский альт протяжно и грозноустрашающе затянул: «Виииилу-у-у-у-ймоооо».
Он выбежал на улицу.
Сам не зная как.
В церкви творилось что-то ужасное.
И в церковном доме тоже…
Скорее вниз, по склону, по снегу… Он спешил и спотыкался, бежал между дубами и кустами боярышника и ущельями, которые темнели и, вместе с тем, белели в мутном свете. А эта дрожь, это завывание в женском альте, всё ещё звучало в ушах и означало глубоко запрятанную боль, и ужас, и муку, и необходимость бегства. За каким-то утешением. Может быть, у декана… Может быть, у епископа… А может, в мягкой белизне — зовущей, готовой принять…
Его не пугала ни эта белизна, ни холод, ни разбросанные между деревьев пятна лунного света. Он знал, что хотя бы к декану сможет пробиться… Пытался успокоить себя. И спокойно определить направление движения. Избежать этих коварных зарослей на склоне, этих обледеневших и скользких обрывов — и найти тропу, которую он потерял там, наверху, возле церкви; она всё равно должна была быть недалеко от того места, где он свернул в кустарник. Однако в этот раз даже в этих зарослях и между деревьями идти было не так уж трудно. Он проваливался не слишком глубоко. Иногда даже мог идти довольно широким и торопливым шагом… и не так часто огибал какие-то пропасти, овраги или заросли — обходил их и снова, напрямую, спускался вниз к равнине, открывающейся взгляду — широкой, освещённой лунным светом.