Мы не знаем точно, но вполне можем предположить, что именно скупость Гальбы стала одной из причин разбирательства в 149 г., начавшегося по его возвращении в Рим, которое состоялось, по-видимому, в 150 г.{142},[119] Положение Гальбы в Риме давно уже было достаточно шатким. Как выдающийся оратор, отличавшийся неукротимой энергией, он привлекал к себе внимание, которое мало отличалось от страха[120]. Его ненавидели за невероятную жадность (Арр. Iber., 60, 255). Возможно, ему завидовали за его блестящие ораторские дарования; он пережил в своей жизни как успехи, так и тяжелые неудачи[121]. Как и всякий римский политик, Гальба был втянут в отношения amicitiae (дружбы) и inimicitiae (вражды). Его другом называют Квинта Фульвия Нобилиора (Liv., per. 49), как его злейших врагов мы знаем Катона Старшего{143} и менее известного Луция Корнелия Цетега (Liv., per. 49){144}. И вот теперь своим поведением Гальба дал недругам отличную возможность сокрушить его. Возможно, что инициатива исходила от членов его штаба (в таком случае получается полная аналогия с поведением Гальбы в отношении Эмилия Павла: Liv., XLV, 35—39). О какой-либо активности со стороны испанцев говорить, видимо, не приходится{145}. Толчок делу дал либо сенат как таковой{146}, либо группа сенаторов. Народный трибун Луций Скрибоний Либон{147},[122] выступил с ходатайством в народном собрании, на основании которого должно было начаться расследование (quaestio) поведения Гальбы, а проданным в рабство лузитанам возвращена свобода (Liv., per. 49; Cic. De orat., I, 227). Хотя принятие этой рогации формально еще не означало осуждения Гальбы, но оно, конечно, представляло собой серьезную преюдицию{148}. Поэтому Гальба решительно воспротивился принятию законопроекта. В итоге возникло впечатление, что речь идет о процессе против него, который может закончиться осуждением или оправданием (так у поздних авторов: Auct. de vir. ill., 47, 4; Gell., I, 12, 17; Ep. Oxyrh. 49, Z. 98-100; Ps.-Ascon., p. 203 St.; Plut. Cato Maior, 15, 5; Tac. Ann., Ill, 66, 1).
Промульгация, очевидно, последовала вскоре на многочисленных сходках (contiones)[123], на которых она обосновывалась всеми возможными способами — как аргументами по существу, так и личными выпадами. Прежде всего, это было противостояние Гальбы и Либона, каждый из которых, по-видимому, неоднократно брал слово (Liv., per. 49: две речи Гальбы против Либона). Имели место и речи, и публичные препирательства, причем Гальба обвинял Либона в нарушении супружеской верности (Cic. De orat., II, 263). Тогда на сцене появились новые люди. Луций Корнелий Цетег рассказал о событиях в Испании (Liv., per. 49). В ответ Гальба выдвинул собственную версию произошедшего там. В этой речи Гальба признал, что приказал своим воинам перебить лузитан, находившихся поблизости. Однако это произошло потому, что лузитаны притворяясь будто желают мира, на деле собирались совершить нападение на его войско. Он догадался об их агрессивных намерениях, видя, что враги, согласно принятому у них обычаю, принесли в жертву лошадь и человека (Liv., per. 49; Gell., I, 12, 17, речь Катона; с ней перекликаются слова Аппиана: «Вероломство покарав вероломством»)[124]. Можно не сомневаться, что в этой связи Гальба припомнил нарушение лузитанами договора с Атилием, чтобы обосновать свой тезис. Поэтому у своих слушателей в Риме он поначалу явно снискал доверие. Впечатление, которое оставила эта речь Гальбы, а также, видимо, и другого оратора, который, кажется, выступил в тот момент в его поддержку (Катон у Авла Геллия (I, 12, 17), говорит о враждебной группировке — dicunt; Нобилиор, однако, произносил речь позднее — Liv., per. 49), — очевидно сделало необходимым выступление 85-летнего Катона (Cic. Brut., 80). Ему пришлось использовать всю свою gravitas, коль скоро он начал речь словами: «Многое мешало мне прийти сюда — мои возраст, голос, силы, старость, но поистине, когда я думал, что должно обсуждаться такое важное дело…» etc. (Gell., XIII, 12, 15 = ORF2, 196. — Пер. Н. Н. Трухиной). Критиковал ли Катон утверждение Гальбы о планах лузитан — вопрос спорный, во всяком случае, он обсуждал вопрос о том, оправданно ли было принятие таких мер (Gell., I, 12, 17 = ORF2, 197). В качестве примера он объяснил разницу между желанием и действием и таким образом расставил те же акценты, что и в речи в защиту родосцев в 167 г. (ORF2, особ. 166, 168; собрано также у М. Гельцера{149}). Свои аргументы в пользу войны против Карфагена, излагавшиеся в это же самое время, он строил на примате интересов государства. Доводы же государственно-политического порядка, приводившиеся Гальбой, он, вероятно, разоблачал как предлог для оправдания собственной страсти к наживе. Эта страсть и без того являлась главным пунктом в обвинительной аргументации Катона.