Возможно, более убедительное объяснение неравномерного распределения военизированного насилия в Европе скрывается в мобилизационном потенциале поражения. Последнее следует рассматривать не только в терминах баланса сил, но и в смысле состояния сознания (включая отказ смириться с превратностями судьбы), которое Вольфганг Шифельбуш назвал «культурой поражения»{9}. Нация во время Первой мировой войны сыграла ключевую роль в организации и одобрении массовых проявлений насилия со стороны миллионов мужчин-европейцев. И та же нация являлась мощным средством легитимизации, поглощения и нейтрализации этого насилия после завершения конфликта. Однако в тех случаях, когда нация потерпела поражение — либо в реальности, либо только в собственных глазах (что можно сказать, например, об итальянских националистических кругах), — ей было гораздо труднее сыграть эту роль; собственно, она могла делать ровно противоположное, усугубляя насилие и дозволяя его всевозможным группам и индивидуумам, готовым к насилию в качестве расплаты за поражение и национальное унижение{10}. Таким образом, характер «возвращения домой» в контексте победы или поражения был важной переменной, которая, однако, требует эмпирического изучения на региональном, а не только на национальном уровне. Поражение было бесконечно более реально для тех, кто жил в этнически пестрых приграничных регионах Центральных держав, чем для жителей Берлина, Будапешта или Вены, — не случайно молодые люди из этих спорных приграничных регионов были в послевоенные годы в намного большей степени представлены в военизированных организациях{11}. Из недавнего исследования географического происхождения нацистских преступников также следует, что они тоже в непропорционально большом количестве происходили с утраченных территорий или из спорных приграничных регионов — таких как Австрия, Эльзас, Балтийские страны, оккупированный Рейнланд или Силезия{12}.
Другая концепция, занимающая видное место в историографических дискуссиях, связанных с нашей темой, состоит в том, что демобилизация рассматривается как политический и культурный, а не только как чисто военный и экономический процесс{13}. «Культурная демобилизация», разумеется, подразумевает возможность отказа или неспособности демобилизоваться. Случаи военизированного насилия и те условия, в которых оно было особенно кровавым, дают хорошую возможность выявить государства, регионы, движения и индивидуумов, для которых — особенно в случае поражения в конфликте — было труднее всего оставить насилие войны в прошлом, вне зависимости от того, участвовали ли они в нем непосредственно в ходе военных действий или, будучи подростками, лишь «на внутреннем фронте»{14}.[1] Спокойствие середины и конца 1920-х годов было лишь относительным и очень недолгим. Наследие послевоенного военизированного насилия, в свою очередь, задает одну из связей между двумя циклами европейского и глобального насилия — приходящимся на 1912–1923 годы и последующим, начавшимся на политическом и культурном уровне спустя десятилетие.
Настоящая книга строится на этих концепциях и их обсуждении, в то же время предлагая несколько иной подход к данному периоду по сравнению с общепринятыми. Во-первых, географический масштаб насилия требует сравнительного и транснационального анализа{15}. Мировая война, уничтожив династические империи в России, Австро-Венгрии и Османской Турции и создав «кровоточащую границу» на востоке Германии, оставила после себя «зоны дробления»