— А Настасьюшка? — спрашивает Марк, и хотя ему приятно будет узнать о ней, но он сознает, что вопрос этот вошел в его голову лишь потому, что надо узнать обо всех. Он помнит что-то опрятное, голубое, необыкновенно внимательное — и всё. Ни лица ее, ни фигуры явственно он представить не в состоянии. Если можно так выразиться, она стала для него отвлеченностью. Даже странно слышать оттенок благодарности в словах Елисеева: он все еще думает свое — «дескать, отказался Марк, сознательнейше взвесив „за“ и „против“». Какой вздор живет иногда в голове очень умных и здоровых людей, вроде капитана Елисеева! Понять бы ему: был мальчик, думал исправить ошибку отца — ах ты, юноша, — а прошло время, сделался взрослее, понял, что не все исправишь в мире, да и не все надо исправлять.
Елисеев шепчет:
— Настасьюшка, друг, идет далеко! От нее ждут бондаринских способностей. Касаясь личной жизни, скажу, что мы соединились навечно. Да что я? Она, коли надо, гвоздь из стены взглядом вырвет: выдающаяся личность. Играй, ветер! Шуми по этому случаю, песня. Пляши, жизнь! А помнишь?..
— Что, Сережа?
— Помнишь, фашист нас все с фланга брал? А теперь мы ему под фланг подобрались, да так загнем полу, что бежать ему не убежать! Мы теперь так живем: маневр и атака. Маневр и сокрушительная атака! И ты, Марк, тем же жить будешь.
Он стоит перед ним, распахнув полушубок и не обращая внимания на холодный ветер. На золотистых бровях у него повисли сухие прозрачные январские снежинки. Руки у него — словно из меди, а лицо — огненное от заходящего солнца, глаза — прикажи только — способны пробуравить насквозь землю. Как с ним приятно быть вместе, а того приятней дружить!
Они долго стоят на январски звонкой, закатно-золотистой дороге, смотрят друг на друга и не насмотрятся. На душе у них просторная весенняя оттепель. Они — друзья навсегда, навечно.
ОЧЕРКИ
МОЕ ОТЕЧЕСТВО
В трамвае тесно и жарко. На небе редкие, пухлые облака, те, на которые всегда хочется махнуть рукой, — ни тени от них, ни влаги. Улицы горячи. Трамвай несется быстро. На переднем месте, у площадки, возле открытого окна сидит седенькая, тоненькая старушка. Большой курчавый рабочий держит в своих громадных руках седенькую головку старушки. Они смотрят в окно. Ей не хочется показать своих покрасневших век. Но на сына взглянуть надо. И мы видим ее лицо. Сколько в нем нежности, любви, ласки.
Рабочий рядом в форменной куртке говорит старушке:
— На фронт?
— На фронт, милый, — отвечает старушка и прижимается, тонет в больших руках сына. — Который раз на фронт провожаю, кажись бы привыкнуть, а сердце — оно и есть сердце.
Навстречу мчится грузовик с мобилизованными. Удалой мотив песни на мгновение заглушает звон трамвая. Все смотрят на грузовик. Лицо у старушки меняется, она сияет, а когда грузовик проскочил, она озабоченно обращается к сыну:
— Это как же, Крохолец-то вперед тебя успел в машину попасть? Стало быть, он раньше тебя на фронте будет?..
Вот они, эти великие слова матери! Вот она, гордость нового человека, строителя советского общества. Это я слышал мельком, в тесном трамвае, где, как известно, трудно расчувствоваться.
Или идешь через Красную площадь. Сегодня второй день войны, все заняты — кто на собраниях, кто в мобилизационных пунктах, кто усиленно, почти без перерыва и отдыха, работает, — и все же через всю площадь, мимо Исторического музея, под жарким солнцем стоит нескончаемая, во много рядов, очередь — к Ленину.
Рабочие, красноармейцы, работницы, инженеры, ученики — у всех на устах одно слово:
— Война.
За два года империалистической бойни это слово «война» мы произносили часто. Оно грызло нам сердце, когда полчища фашистов залили кровью Францию, когда война зажглась в пустынях Африки, когда тонули корабли в Средиземном море, когда погибла Греция, когда предательски уничтожались славянские народы на Балканах, когда мы слышали стоны их, — когда мрак встал над Европой!
Мы стояли, сжав руки и стиснув зубы. Мы были готовы к нападению любого врага. Мы не готовились ни на кого нападать. Мы просто были зорки — привыкли к опасности.
И вот война подошла к рубежам моей страны, моей любимой отчизны, к моим полям, к моим фабрикам и заводам, к моим школам и библиотекам, ко всему тому, что принадлежит мне, советскому гражданину, — война, навязанная нам отребьем человечества, подонками его, — война хочет поглотить мою культуру.
Поглотить? Сжечь? Уничтожить? Никогда!