А к полудню другого дня Вершинин, подергивая мужичонку с перевязанной щекой за рукав рубахи, спрашивал:
— Лошадей-то много пригнали?
— Да есть, Никита Егорыч.
— Сколько?
— Да десятка два.
— Голова! Сотню, не меньше! Мне пушки сахаровские надо поскорее к рельсам. Осень. — Он тревожно посмотрел в небо. — Осень, того гляди — дожди, дороги разбухнут, земля здесь хлипкая, как доставим пушки к рельсам? А без пушек бронепоезда нам не взять! А на себе пушки к рельсам не потащишь, понял? Они тяжелые.
— Лошади будут, — сказал мужичонка неопределенно.
Китаец Син Бин-у, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
— Японса била надо… У-у-ух, как била! Амеликанса — тоже!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца и американца.
Вершинин сказал Ваське Окороку:
— Японец для нас хуже тигра. Тигр-от, допрежь чем китайца жрать, одежу с него сдерет — дескать, пусть проветрится, а японец-то разбираться не будет — вместе с сапогами слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и сказал:
— Велно!
— «Верно, верно!» — с мягким неудовольствием поддразнил Вершинин. — А где кони? Где, я спрашиваю, кони для пушек? Уйдет, понимаешь, бронепоезд!
— Не уйдет, — сказал китаец. — Его метайся: туда-сюда метайся. Его не знай, что делать! Я на станции была, видала.
— Так-то оно так, а все-таки…
Широкие, с мучной куль, синие плисовые шаровары плотно обтягивали большие колени, а лицо Вершинина, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
— В Расеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: «Никита Егорыч, самогонки хошь?» А ты — тала-бала, по-японски мне. А Син Бин-у-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. И чисто так, а?
Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел: не веря ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая, лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре, дующем с моря, в жарких, наполненных тоской запахах земли и деревьев.
— Ой, не к добру эта теплынь, мужики, — сказал Вершинин. — Быть дождю.
Из лесов и сопок, клокоча, с тихими, усталыми храпами вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. Наверху, в скалах, сумрачно темнели кедры. Сердце, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
— Нонче в обоз ездил. Потеха-а!..
— Ну? — спросил Вершинин.
— Петух орет. Птицу, лешаки, везут! Я им: «Жрите, мол, а то все равно бросите».
Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души, значит, тяжесть…
Сип Бин-у сказал громко:
— Казаки бу-хао. Нипонса — куна, мадама бери мала-мала. Бу-хао! Казаки пылоха. Кырасна руска…[1]
Он, скосив губы, швырнул слюной сквозь зубы, и лицо его, цвета золотых россыпей, с узенькими, как семечки дыни, разрезами глаз, радостно заулыбалось.
— Шанго!..
Син Бин-у в знак одобрения поднял кверху большой палец руки.
Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
— Пылыохо-о… — и тоскливо оглянулся.
— А чем же плохо? — спросил Окорок.
— Дождь будет, — объяснил слова китайца Вершинин. — Это он к дождю тоскует. Вперед, ребятушки, поспевай!
Отряд пошел быстрее.
Оглядываясь на горы и все ожидая коней, Вершинин не спеша шел за отрядом.
У подножия крутого, скалистого берега дорога обрывалась, и к утесу был прикреплен балконом плетеный мост. «Матерая», главная сила струи потока рвалась в камни, гремела, кидала вверх брызги: мост был весь мокрый, скользкий. Партизаны, ни минуты не задумавшись, вступили на мост.
— Мужики у нас хорошие, смелые, — сказал со вздохом Вершинин. — Вот кабы коней мне да пушки…
— Да бронепоезд! — подхватил Васька.
— А ты чего смеешься?
— Ну, куда нам, Никита Егорыч, на бронепоезд!
— А на вавилонскую башню хочешь ведь?
— Я шутя.
— А я всурьез.
— Про вавилонскую, Никита Егорыч?
— Нет, про бронепоезд.
— Ну?!
— Достань коней, тогда и нукай.
Перейдя подвесной мост, Вершинин спросил:
— Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привала, однако, решили не делать. Пройти Давью деревню, а там — опять в сопки, и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины — ограды Давьей деревни — босоногий мужик подогнал игреневую лошадь и сказал:
— Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
— С кем битва-то?
— В поселке. Японец с партизанами дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел — отбили, а, чаем, придет завтра. Ну вот, мы барахлишко-то свое складываем да в сопки с вами думаем.
— Кто партизаны-то? Чьи?
— Не знаю. Не нашей волости, должно. Христьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строчат.
На широкой улице валялись телеги, трупы людей и скота.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.