Тогда, в первом, цветочном периоде нашей любви Она еще усиливала только хорошее, как это всегда и бывает. С любовью ведь как? Поначалу она стирает, нейтрализует все плохое и усиливает все лучшее - вечерние дворы, фонари, запахи (хотя какие там запахи были у нашего детства? - асфальт, свежескошенный газон, снег). Потом начинает растравлять и плохое, придавая ему дополнительный романтический ореол, чуть ли не святость. Вот, помню, одно время было постоянно негде, отовсюду выгоняли - из кафе, из редакции, где я засиживался допоздна… Мы были затравленные и перманентно гонимые. Это помнится отнюдь не как счастье, Боже упаси, напротив, как сплошное горькое и едкое несчастье, но какое-то возвышенное, какое-то, я не знаю, красивое. И вот так же было с Ней: Она всему придавала привкус падения, литературный, шикарный. Как Леонид Андреев, который однажды где-то под Петербургом напился и не хотел идти на станцию, ложился в снег и декламировал блоковское: «И матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран… Все потеряно, все выпито - довольно, больше не могу». И это не смешно, а трагично и поэтично.
Одна умная девушка сказала мне как-то, что водка - универсальная смазка на трущихся частях жизни, смазка между тобой и миром, если угодно, - это точно, много раз убеждался. С Ней как-то легче проходит то, что без Нее: так иногда надо взять с собой любимую, чтобы преодолеть какое-то решительное испытание. И поскольку в девяностые годы на всех нас без посредничества, впрямую обрушился мир, каков он есть, - со всеми его ледяными ветрами, бесприютностью, бессмысленностью, - я проводил с Ней очень много времени. У меня была тогда любимая критикесса и собеседница, ровесница, но никакого эроса, - чистый взаимный интерес, полемика, ну и Она, конечно. Мы оба по этой части ставили беспрерывные бессмысленные рекорды. Я помню, Она оказалась идеальной собеседницей: мы говорили косноязычно, но Она все понимала и даже нам переводила. Она придавала разговору смысл, страсть, напор, второе метафизическое измерение, каждое слово начинало мерцать аурой новых смыслов и даже становилось цветным. Многие вопросы казались разрешимыми. Никогда не забуду, как однажды, на дне рождения общего друга, мы заспорили: будущее есть или будущего нет? Не помню уже сейчас, с чего этот спор начался и к чему пришел, но так или иначе мы вернулись с балкона в комнату, разбудили третьего друга, спящего лицом в салате, подняли его за кучерявую шевелюру и спросили: будущее есть или будущего нет? Он поморгал близорукими глазами и спросил: в онтологическом смысле или в гносеологическом? Прекрасное было время. Вот это молодость и есть.
Постепенно я начал расплачиваться за наши с Ней прекрасные отношения. Организм еще был, конечно, дай Бог каждому, но по утрам уже было это отвратительное чувство вины, столь знакомое и по сексу. Она теперь просыпалась рядом со мной, но Боже, что с Ней происходило за ночь. Если ложился я с красавицей и умницей, всепонимающей девчонкой с дождинками в волосах, то просыпалась рядом со мной желтозубая, зловонная, дряблая старуха, и я понимал, что такой теперь будет вся моя жизнь. Я от нее отворачивался, пытался заснуть снова - вдруг обратная метаморфоза? - но на улице уже начинались постылые, устыжающие меня звуки жизни: встает купец, идет разносчик, на биржу тянется извозчик… Троллейбус поет, дети идут в школу, бурилка бурит (говорят, в девяностые никто не работал: еще как работали!). Ты понимаешь всю иллюзорность своих занятий, всю ненужность жизни, все свое неистребимое одиночество, от которого Она спасала тебя вечером, чтобы утром возвести его в квадрат… нет, немыслимо. Тогда продавалось в черных банках крепкое пиво «Белый медведь», и оно как-то умудрялось вернуть жизнь - правда, ненадолго.