В противовес тому: сколь мало значит смерть, со своей стороны я прав.
В тоскливом характере смерти сказывается потребность человека в тоске. Без этой потребности смерть казалась бы ему легким делом. Умирая нехорошо, человек отдаляется от природы, порождает иллюзорный, человеческий, обработанный искусством мир; мы живем в трагическом мире, в искусственной атмосфере, завершенной формой которой выступает “трагедия”. Нет трагедии для животного, которое не попадает в ловушку я.
Экстаз рождается в этом трагическом, искусственном мире. Ясно, что любой объект экстаза порожден искусством. Все “мистическое познание” основывается на вере в присущую экстазу силу откровения; его следовало бы рассматривать, напротив, как в чем-то подобный прозрениям искусства вымысел.
Но раз уж я утверждаю, что в “мистическом познании” существование является творением человека, то это значит, что оно есть детище моего я и сущностной его иллюзорности: тем не менее экстатическое видение имеет какой-то необходимый объект.
Страсть моего я, жгучая в нем любовь ищет себе какой-нибудь объект. Мое я достигает свободы лишь вне себя. Мне может быть известно, что я сотворил объект своей страсти, что сам по себе он не существует — и тем не менее он есть. Когда иллюзия развенчана, он, спору нет, меняется: это не Бог — ведь я его сотворил, но на том же основании — не ничто.
Объект этот, хаос света и тьмы, — катастрофа. Для меня он объект, но моя мысль меняет его по своему образу и подобию, хотя он же является ее отражением. Моя мысль, его отражая, обрекает себя на уничтожение, на низвержение канувшего в пустоту крика. Нечто необъятное, непомерное ломится со всех сторон с катастрофическим шумом; оно являет себя из какой-то нереальной бесконечной пустоты и в ней же с ослепительным треском исчезает. В грохоте столкнувшихся поездов, предвещая смерть, разлетается вдребезги зеркало — вот выражение неумолимого, всемогущего и сей же миг канувшего в ничто нашествия.