Дом оказался большим, размашистой постройки: с одной стороны стеклянная оранжерея, с другой колоннада, сплошь уставленная свежевыкрашенными сельскохозяйственными орудиями, из которых Митя узнал лишь английскую двуконную сеялку, которую видел на картинке.
У парадных дверей в ряд выстроились дворовые — молодец к молодцу, в синих мундирах на манер гусарских. Двое подбежали открывать дверцу дормеза, остальные поклонились, да так весело, без раболепства, что любо-дорого посмотреть.
А по ступенькам уже сбегал плотный, невысокий мужчина с кудрявой непудреной головой и румяным лицом. Он был в кожаном фартуке поверх рубашки, в нарукавниках, засыпанных опилками.
— Мирон!
Фондорин спрыгнул на снег, побежал навстречу хозяину, и тот тоже просиял, распростер объятья.
Они троекратно облобызались, оба разом что-то говоря и смеясь, а Любавин, не удовлетворившись объятьями, еще принялся стучать гостя по спине и плечам.
— Ну порадовал! Ну утешил, Даниил Заточник! — хохотнул Мирон Антиохович и пояснил присоединившемуся к нему красивому юноше. — Однокашник мой, Данила Фондорин, тот самый! А Заточником его прозвали после того, как ректор его за дерзость в карцер заточил.
— Да, батюшка, вы рассказывали, — улыбнулся юноша. — Я про вас, Данила Ларионович, очень наслышан.
— Сын мой, Фома, — представил Любавин. — Ты его в пеленках помнишь, а ныне вон какой гренадер вымахал. Ох, опилками тебя перепачкал!
Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь, спросил:
— Все мастеришь?
— Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution veritable[3] в мясо-молочном сообществе. Но показать не могу, даже не упрашивай. Не всё еще додумал.
Данила засмеялся.
Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну Митю.
— Э, да ты, я смотрю, не один?
Улыбка на лице гостя угасла.
— Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.
Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:
— Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом, Но впрочем почти сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.
— Мал для девяти годов-то, мал. — Мирон Антиохович шутливо тронул Митю пальцем за кончик носа. — Поди, Данила, ученостью сынка сушишь? Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! — переполошился вдруг хозяин. — В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, — закивал он всплеснувшему руками Даниле. — Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я, как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.
Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках турецкие подушки — вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья — и не скользко, и ступать мягко.
Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами, обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!
На стенах три портрета старинных людей: один в круглой шапочке и с длинными прямыми волосами, молодой, двое других — в плоских, именуемых беретами, возрастом постарше.
— Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, — покивал Фондорин, признав молодого. — Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?
— Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.
— Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, — одобрил Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на хитрой подставке. — А это что? Неужто диоптрический микроскоп?
— Он самый, — гордо подтвердил Любавин. — Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.
Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же ее просторы не линейны, а слоисты — бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.
— Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? — не выдержал он.
Мирон Антиохович засмеялся: