— Какая я тебе мамаша, какую антенну? У меня телевизора и в помине нет.
— Нет, это верно, но сегодня, — на часы поглядел, — сегодня в восемнадцать ноль-ноль будет…
Разозлилась я и как крикну:
— А ну слазь с окошка! И отвечай сейчас же: кто тебя в комнату пустил?
Слезть он, правда, не слез, но присел на подоконнике и ноги свесил. Спрашивает:
— Может, вы сначала со мной познакомитесь? Меня зовут Нюма, а фамилия — Рутберг, я с вашим сыном работаю, инженер. Леонид Яковлевич команду дал — к восемнадцати ноль-ноль антенну наладить…
— А замок ломать тоже он велел? — спрашиваю.
Смеется.
— Разве это замок, мамаша? Так, фикция! И никто его, между прочим, не ломал, аккуратненько — гвоздиком — раз и, пожалуйста…
— Гвоздиком? Ты что же, в институте гвоздиком замки открывать научился?
— Ну что вы, в институте этому не учат. Сам дошел, исключительно сам, когда до войны еще голубей таскал…
И тут он поплел такое, что я и не знала — смеяться мне или плакать.
Сколько я с этим инженером разговаривала, не скажу, только верно, в шесть часов заявляется Ленька. С ящиком.
— Вот, мама, владей, — говорит, — привез тебе телевизор. Сейчас наладим и зачет по эксплуатации у тебя примем. А ты все чикаешься? — Это он у Нюмки своего спросил. — На сдельщину перевести, с голодухи ноги протянешь.
— Помехи, командир! — отвечает этот инженер и ржет. Ох и здоров он смеяться. Чуть что — зубы показывает.
Вдвоем они еще с полчаса повозились и включили. Скажу, такого здоровенного телевизора я в те поры ни у кого не видела, и без линзы, и экран как в кино. Не знаю, сколько Ленька за него заплатил и где раздобыть исхитрился.
Включили и начали меня обучать, где громкость регулировать, как картинку вверх-вниз подвигать, чего повернуть, чтобы не мелькало…
Раз, наверное, пять переспросили, а потом Ленька говорит:
— Все, мама. Пользуйся. А мы помчались.
Куда, думаю, им мчаться-то? Посидели бы как люди. Сказала:
— Ящик привозить нашли время, а с матерью посидеть — нет?
И тогда Ленька объясняет, что он сбежал: живет, мол, сейчас на казарменном положении при аэродроме, и по правилам ему никуда отлучаться не полагается. К воздушному параду он готовится. А телевизор, значит, для того и привез, чтобы я в воскресенье могла посмотреть, как он над Тушином летать будет…
С тем и уехали. Даже чаю не попили.
А в воскресенье посмотрела я, как он на празднике кувыркался и что там в воздухе выделывал!
Лучше бы и не видеть того. Страх и ужас!
Да еще диктор все подговаривал, какой он, значит, грозный, его самолет, да что на реактивной машине такой полет впервые в мире исполняется…
В воскресенье это было, а на другой день, в понедельник, значит, в газете — указ. И Леньке моему вместе с другими испытателями Героя присвоили. Только я думаю, не за один этот полет, а вроде как по совокупности. Просто к празднику приурочили, чтобы объявить.
Вот с тех пор и ходят ко мне люди — взрослые, пионеры — и все просят: расскажите да расскажите… А я думаю, если он так каждый день летает, то лучше мне умереть поскорее и не дождаться, пока он угробится…
Не специалист я, конечно, в его деле, но думаю, такое долго продолжаться не может — или машина его не выдержит, или сердце лопнет…
На другой день я с работы отпросилась и к Леньке поехала прямо с утра. Примчалась, а у них народ. Вино пьют. Гуляют. И конечно, никакого разговора опять не получилось. Только на кухне у Клавы спросила:
— Видела, как он давеча на аэродроме выделывал?
— Нет, — говорит, — не видела. К соседям он не велел ходить, чтобы зря не волновалась, а свой телевизор неисправный у нас.
— Неисправный? Чего же его инженер, Нюма этот, починить не мог?
— Приходил, сказал, трубку менять надо, но таких трубок в магазине нет. А что, мама, страшно было?
— Красиво, — сказала я, — хотя, если без привычки смотреть, боязно все-таки.
Нет, Ленька тут, ясное дело, не виноватый. Только сердце с того времени у меня хуже болеть стало. Ничего-ничего, а потом как припечет, вроде горячий утюг на груди, и дышать трудно.
Ходила я к врачу, к терапевту нашему Надежде Михайловне. Душевная она женщина, обходительная и доктор, говорят, понимающий. Послушала меня Надежда Михайловна и стала объяснять, какие да где, значит, изменения имеются. Капли прописала, велела тяжело не поднимать и быстро, особенно по лестницам, не ходить, отдыхать побольше…
Ну, пью я капли эти и бегать стараюсь меньше, только, ежели честно сказать, нисколько мне от того не легче. Прихватит — и свет не мил.
Вспоминаю теперь, как в госпитале ташкентском за летчиком майором Васей Хитруком я ходила. Плохой он был совсем — легкое прострелено и позвонок задет. Мучился — страшное дело. Вступит у него, так, бывало, аж зубами скрежещет.
Один раз сказала я:
— А ты, Вася, не терпи, не надо, постонал бы, покричал лучше. Легче будет.
Так он что ответил?
— А люди?
Действительно, в палате двенадцать человек их лежало, все тяжелые. Не хотел других беспокоить. Ну а мне-то жалко его, спасу нет, так жалко, я опять говорю:
— Неужели люди тебя осудят, Вася? Не поймут? Сами маются, самим тяжело, никто на тебя, Вася, в обиде не будет.