Леонов видел, как председательствовавший генерал-полковник юстиции Ульрих и представители военной прокуратуры напряглись, когда Власову предоставили последнее слово. И был шокирован, когда услышал из уст командарма то, чего не рассчитывал услышать даже он, «усмиритель». А возможно, и не должен был услышать, поскольку речь все-таки шла о боевом генерале: «Содеянные мной преступления велики, и ожидаю за них суровую кару. Первое грехопадение – сдача в плен. Но я не только полностью раскаялся, правда, поздно, но на суде и следствии старался как можно яснее выявить всю шайку. Ожидаю жесточайшую кару»[13].
Боковым зрением он прошелся по лицам генералов и офицеров, которых судили вместе с Власовым. Все они понимали, что одной ногой уже стоят на эшафоте, но даже в этом состоянии полупрострации некоторые из них смотрели на бывшего командира с нескрываемым разочарованием, а то и с презрением. С таким же, какое запечатлелось на холеном, украшенном усиками «а-ля фюрер», лице прибалтийского немца Ульриха, готового, как казалось Леонову, отправлять на виселицу русских уже хотя бы за то, что они – русские.
Во время допроса на суде «обер-власовцы» уже слышали, как, после просмотра трофейной немецкой кинохроники о заседании Комитета освобождения народов России в Праге, отвечая на вопрос судьи, Власов нес такое, что любой другой командарм счел бы недостойным себя: «Когда я скатился окончательно в болото контрреволюции, я уже вынужден был продолжать свою антисоветскую деятельность. Я должен был выступать в Праге. Выступал и произносил исключительно гнусные и клеветнические слова по отношению к СССР… Именно мне принадлежит основная роль в формировании охвостья в борьбе с советской властью разными способами».
Даже здесь, на суде – не говоря уже о поведении на допросах, – никто из «обер-власовцев» особым мужеством не отличался. Хотя в зале суда слышен был стук топоров, которыми плотники сооружали во внутреннем тюремном дворе виселицу, а значит, всем было ясно, что терять им уже нечего. Но все же… слышать, как командарм, под знаменами которого ты еще недавно готов был идти в бой за освобождение России, теперь причисляет тебя к «охвостью» и говорит о командовании освободительной армии и руководстве КОНРа как о некой шайке?!
Однако, вспомнив обо всем этом, генерал Леонов одернул себя: «Еще неизвестно, как поведешь себя ты, когда настанет и твоя очередь выслушивать смертный приговор». Уж кто-кто, а начальник следственного отдела хорошо помнил, какими волнами кроваво-красного террора захлестывало армейские штабы и «органы» во время «ежовских чисток», а затем во времена очищения от «ежовщины»; как десятками тысяч отправляли к стенке и в концлагеря[14] маршалов, генералов и офицеров во время всего периода довоенного истребления армейских кадров.
«Если бы стены этого тюремного ада способны были вскрывать твои мысли, – вновь одернул себя генерал от СМЕРШа, – на „власовской“ виселице появилась бы и тринадцатая петля. Хотя почему ты считаешь, что стены этого ада по имени „Лубянка“, на такое не способны? Когда-нибудь они так заговорят…»
6
Власов до сих пор уверен, что выдала их та же старушенция, которая угощала – богобоязненно вежливая, пергаментная, обладавшая шепеляво-ангельским голоском. Когда Воротова, уже получив корку черствого, как земля черного, хлеба, попросила дать что-нибудь с собой, потому что в лесу ее ждет товарищ, хозяйка внутренне возмутилась, тем не менее гордыню свою библейскую преодолела и прошепелявила:
– Ан, нету ничего боле. Для вас, неведомо откуда пришлых, нету.
Вот тогда-то, в отчаянии, Мария и поразила ее воображение, доверительно сообщив, что возвращения ее на окраине леса ждет не просто какой-то там беглый дезертир-окруженец, а… генерал. Причем самый главный из всех, которые в этих краях сражались.
Старуха поначалу не поверила, но для порядка уважительно поинтересовалась: «Неужто сам?!», при этом ни должности, ни фамилии не назвала. И крестьянской уважительностью этой окончательно подбодрила окруженку, тем более что на печи у старушки аппетитно закипало какое-то варево.
Для верности Мария перекрестилась на почерневший от всего пережитого на этой земле, двумя еловыми веточками обрамленный образ Богоматери.
– Если хотите, вечером, попозже, в гости зайдем, тогда уж сами увидите…
– Зачем в гости?! – всполошилась хозяйка. – Немцы, вон, кругом; считай, отгостили вы свое. Ты-то ему, генералу своему, кем приходишься?
– Да никем, поварихой штабной была.
– Кому врешь? – все так же незло возмутилась хозяйка, расщедриваясь при этом на небольшую подгоревшую лепешку, кусок соленого, давно пожелтевшего сала и полуувядшую луковицу – по военным временам, истинно генеральский завтрак. – Мне, что ли, ведьме старой? Я ведь не спрашиваю, кем служила, а за кого генералу была.
– Да поварихой этой самой и была.