Я сел у печки и, не глядя, все время видел ее. Я думал о Юрии: что он теперь делает? Тикали часы. Мне вспомнилась одна ночь, когда зимою случился пожар, мы оделись и сидели в розовой темноте. Показалось, что тогда было счастье.
Головная боль немного уменьшилась. В горле торчком стояли жесткие слезы. Вдруг вошла Оля. Мы не удивились. Она была в синих выпуклых очках, страшная, бесплодная.
-- Моя дочь, -- сказала мать и посмотрела в мою сторону: -- Ты видишь?
Я видел. Оля заплакала у двери. Платок ее был скомканный, сырой.
Я украдкой глядел на стенные часы, которые отсчитали мне столько минут, месяцев, лет; теперь казалось, что им все равно, они не были против меня... Я переводил взгляд на мать и сестру: видели ли они, что я смотрел на циферблат? Один раз я встретил устремленные на меня темно-синие стекла очков. За ними я не мог рассмотреть глаз.
На кухне завозилась прислуга. Я ждал, что часы пробьют половину третьего, и не знал, как остановить их. В ту минуту, когда они били, вошла старуха Лызлова. Из-под парика у висков виднелись белые редкие волосы. Я заглянул в кухню. У старого покривившегося стола молча сидела наша девушка. В окне были видны зеленые осенние звезды.
-- Я с ума сойду, -- спокойным голосом сказала мать.
Сделалось страшно. Ей никто не ответил, и так продолжалось очень долго: по часам восемь минут.
Вдруг Оля начала говорить. Словно не прошло детство, и длилась та ночь, когда горело за драгунскими казармами, и Юрий ушел, надев мои сапоги.
-- Почему плачут над ним, а не надо мною? Меня тоже убили. Меня давно убили.
-- Кто тебя убил? Перестань, -- отозвалась мать.
-- Никто на меня не обращал внимания. Меня все убили. Разве я живу? Это не жизнь.
-- Перестаньте, Оля, -- попросила Лызлова: -- зачем вы говорите?
Оля заплакала.
-- Я молчу, я никогда не говорю. А теперь, когда хочу высказаться, мне и этого не дают: я скоро ослепну.
Мне отчетливо показалось, что снится: я кого-то ударил кинжалом, он жив, смотрит на меня и ждет. Я не в силах зашить раны и потому всего лучше добить его, освободиться, отделаться от него -- думаешь во сне. Я чувствую, что виноват перед нею, перед Юрием, перед всей семьей; я знаю это твердо.
Старуха Лызлова подошла к матери и обняла ее, как обнимает молодая девушка подругу. Они приблизили свои лица и плакали быстро катящимися слезами. Я не успел вздрогнуть и понять это, как Оля точно так же обняла меня; у виска, где болела голова, я почувствовал холодок от оправы ее синих очков.
-- Мой Бог, -- плача прошептала мать.
-- Мой Бог, -- сказала тихо Оля и поцеловала меня. Я чувствовал, как ее слезы падают на мои волосы. Должно быть, я сам плакал, потому что лучи лампы сделались длинными и колючими, как спицы.
Девушка внесла шипящий самовар. Ей никто не говорил приготовить чай. Из-под неплотно приставленной крышки струйкой стекала сверху кипящая вода.
-- Пусть раскроет ставни, -- сказала мать.
-- Раскрой ставни, -- повторила Оля прислуге.
Девушка вышла; мы услышали глухую возню снаружи. Потом показались в окне звезды; пространство их было резко обрезано; ставни совсем раскрылись, и звезды стали больше. Часы пробили три.
-- Так мы его провожали ночью, когда он уезжал в Петербург, -- сказала недогадливая Оля.
-- Теперь, вероятно, его ведут, дети, -- проговорила очень громко мать.
Лызлова высвободила руки из-под платка. Указательный палец ее правой руки был белый, не сгибался и имел какое-то странное отношение к смерти Юрия. Было страшно и чуть-чуть утешительно: все-таки не так уж страшно. Если бы кто-нибудь теперь пришел! Если бы стук в дверь, пожар, что-нибудь!..
Но все было тихо, и великая ночь с вечными звездами шла за окном.
-- Всю жизнь я работала, -- сказала мать, словно подумала. Должно быть, она сама не знала, что это выйдет вслух.
Полоса подоконника едва заметно посветлела; звезды сделались тусклее. Чтобы увидеть те две большие, я уже должен был наклоняться.
-- Отчего застрелился отец? -- вдруг проговорил я почти помимо воли. Старуха Лызлова прошла в кухню и что-то сказала прислуге. Она вернулась обратно со свечой и, вставив ее в тот старый медный подсвечник, зажгла, прикрывая фитиль рукой. Указательный палец торчал, не сгибаясь, как будто указывал провинциальную дорогу.
Свеча зажглась, пламя укрепилось.
-- Уже, -- сказала мать и неудержимо заплакала, как прежде, когда я сидел у кровати.
На пороге показалась прислуга и, не глядя на нас, как будто была одна в комнате, подошла к свече, опустилась на колени, стала креститься и молиться на пламя.
-- Как ее зовут? -- спросил я, когда она ушла.
-- Надо было послать ему яду, -- кричала мать, соскальзывая со стула на пол: -- Влас, почему ты ему не послал яд? Ты жестокий, Влас! Ты всегда таким был.
Она царапала себя по щеке и рвала волосы. Лызлова хватала ее за руки.
-- Я не могу жить с этим. Дайте мне умереть! Моего Юрия! Приди ко мне, сыночек. Иди ко мне, мой сыночек.
Я громко говорил, убеждая ее: