Встретился я с ним уже затем в Петербурге. Я должен сказать, что как раз петербургский период деятельности Ленина в 1905–1906 годах кажется мне сравнительно слабым. Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии – большевиков.
Лично я все время зорко присматривался к нему, ибо в то время стал внимательно изучать по хорошим источникам биографии Кромвеля, Дантона. Стараясь вникнуть в психологию революционных «вождей», я прикладывал Ленина к этим фигурам, и мне казалось, что Ленин вряд ли представил бы собой настоящего революционного вождя, каким он мне рисовался. Мне стало казаться, что эмигрантская жизнь несколько измельчила Ленина, что внутренняя партийная борьба с меньшевиками заслоняет для него грандиозную борьбу с монархией и что он в большей мере журналист, чем настоящий вождь.
Мне было горько слышать, что дискуссии с меньшевиками, какие-то попытки провести определенные межи имели место даже в то время, когда Москва изнемогала от неудачного вооруженного восстания.
К тому же Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню, один только раз – под фамилией Карпова, причем был узнан и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом в углу, почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий.
Словом, Ленин, как мне казалось, продолжал вести борьбу немного в заграничном масштабе; она не вылилась в тех довольно-таки грандиозных границах, в какие вылилась к тому времени революция. В моих глазах он все-таки являлся самым крупным из русских вождей, и я начал бояться, что у революции нет настоящего гениального вождя.
Говорить о Носаре-Хрусталеве было, конечно, смешно. Мы все понимали, что этот внезапно вынырнувший «вождь» не имеет никакого будущего. Больше всего шума и блеска было вокруг Троцкого, но в то время мы все еще относились к Троцкому как к очень способному и несколько театральному, самовлюбленному трибуну, а не как к серьезному политическому деятелю.
Дан и Мартов чрезвычайно старались вести борьбу исключительно в самых недрах петербургского рабочего класса и опять-таки с нами, большевиками.
Я и теперь считаю, что революция 1905–1906 годов застала нас как-то врасплох и что у нас не было настоящего политического навыка. Эта позднейшая думская работа, позднейшая работа наша как эмигрантов над углублением в себе реальных политиков, над задачами широкой государственной деятельности, в возвращении которой мы были более или менее уверены, дала нам тот внутренний рост, который совершенно изменил самую манеру нашу подходить к революционной задаче, когда история снова вызвала нас. В особенности это относится к Ленину.
Ленина в обстановке финляндской, когда ему приходилось отгрызаться от реакции, я не видел.
Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе. Здесь мы были с ним как-то особенно близки, помимо того, что нам приходилось постоянно совещаться, ибо, как я уже говорил, мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера, мы взвешивали перспективы великой социальной революции. При этом, в общем, Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по-видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически признать и уклон вниз, и уклон вверх и вести себя соответственно.
Как странно, что немного позднее мы политически разошлись в противоположные стороны. Ленин приспособился ко времени реакции, которую считал длительной, высказался за думскую борьбу, приблизился к меньшевикам, в то время как я, в особенности увлекаемый моими друзьями, в первую очередь Богдановым, остался на позиции продолжения чисто революционной линии во что бы то ни стало.
У Ленина оказалось больше политической чуткости, что неудивительно. Ленин имеет в себе черты гениального оппортунизма, то есть такого оппортунизма, который считается с особым моментом и умеет использовать его в целях общей всегда революционной линии.
Эти черты действительно были и у Дантона, и у Кромвеля.