Произнеся «Борис» (у Пушкина — «Царь»), Яхонтов делает паузу. Молчит Борис, будто ослепленный секундным видением. Кажется, он застыл на паперти, на глазах у народа. Собирается с силами — надо что-то сказать, все ждут. Слова, через силу произносимые, падают тяжело, каждое отдельно, связанные, однако, единым гудящим звуком.
«Помолись, Николка, за меня, грешную», — попросила старуха, и Юродивый тут же сел «на земь» и запел свою молитву. Теперь с той же просьбой («Молись за меня») к Николке обратился царь.
Первое «нет» — резкий, по-прежнему детский, хитроватый крик. Но за ним следует какой-то немыслимый по силе и высоте вопль. Этим воплем отвергается и царская просьба, и сам царь, и все, что обижает человека.
У Пушкина после «Ирода» поясняющее тире, у Яхонтова в голосе — как бы три восклицательных знака, а звук «и» в «Ироде» запущен в такую поднебесную высоту, куда, кажется, человеческому голосу и доступа нет — там богородица, которая «не велит». Пауза. Где-то «там» Юродивый на мгновение встретился с теми, чьей волей вершатся земные дела, а потом вернулся опять на землю и забылся в своей странной песне:
Опять пауза. Для того, наверно, чтобы мы, слушатели, перевели дыхание. А Пушкин как бы услышал себя со стороны, помолчал и задумчиво произнес, подводя итог услышанному: «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак Юродивого. Торчат!» В этом коротком и лукавом «Торчат!» — торжество Поэзии, которая, кажется, сильнее не только царей, но, на радость Пушкину, сильнее и его самого.
Столкновение с царем и Бенкендорфом, чтение «Бориса Годунова» и письма к Вяземскому заключалось словами: «Чорт догадал меня родиться в России с душою и талантом!» Сразу после этого звучало стихотворение «Чернь»:
«Я считал, что здесь речь идет не об „искусстве для искусства“, — говорит Яхонтов, — а о трагическом конфликте художника с окружающей его светской чернью… Вот почему я читал эти строки гневно, пламенно, протестующе, срывая с горла невидимую петлю (вскоре действительно затянувшуюся на декабристах) и потрясая кулаками». Интонационная трактовка переворачивала смысл известного стихотворения — «житейское» делалось ударным и соединялось с «корыстью» (все той же «презренной пользой»), а «вдохновенье», «молитвы», «звуки сладкие», очищенные от подобия сладости, становились синонимом действий, которые поэту запрещаются. В окончательной редакции осталось: руки на горле, пламенный гнев слов, выброшенные в воздух кулаки.
Но «Пушкина» создавал молодой Яхонтов, дерзкий в движениях и не чуждый эпатажу. Он восклицал: «Чорт догадал меня…» — и мгновенным жестом надевал на лицо… намордник. «Не для житейского волнения» звучало из-за решетки, которая кожаным плетением рассекала лицо. Актеру этот образ нравился, критикам — нет. Согласимся с ними — метафора обретала наглядность, граничащую с анекдотом. От «находки» вскоре отказались. Но критики, злопамятные люди, запомнили ее, как зеленые парики в мейерхольдовском «Лесе».
Где-то сейчас этот злополучный намордник? Говорят, некая почтенная дама предъявила на него права — он-де принадлежал ее собачке. И когда из опустевшего яхонтовского дома растаскивался во все стороны немногочисленный реквизит, исчез и намордник.
Спектакль строился на резких сменах настроений. Яхонтов увлекал зрителей тем, чем увлекается каждый читатель, оставшийся наедине с томиком стихов или писем поэта. Пушкин страдает — и мы страдаем вместе с ним. Но через минуту он смеется, и нельзя не рассмеяться вместе с ним. В любое состояние он погружается глубоко, но с поразительной легкостью выныривает, успевая прихватить со дна золотую монету, которая, может быть, столетие лежала там незамеченной, а теперь сверкает на солнце в смуглой пушкинской руке.
Само это погружение и резкая смена самочувствия у Яхонтова иногда сопровождались прозрениями, как ни странно, в области литературоведческой, пушкиноведческой.
Таким прозрением-догадкой было то место, которое он в окончательной редакции спектакля отвел поэме «Граф Нулин»: после «Бориса Годунова» и перед циклом «дорожных» стихов. На первый взгляд только ради контраста, ради улыбки был вставлен комедийный «пустячок» между трагическими страницами.