Демонстративно бедный, бодро противостоящий разрухе и голоду, дающий пищу воображению — такой театр Яхонтов полюбил у Мейерхольда. Но приняли его в труппу, когда волей режиссера этот театр вправлялся в другую эстетическую оправу.
Луначарский заметил, что «связь, существующая между театром Мейерхольда и революцией, очень проста. Она заключается частью в сознательной, частью в подсознательной чуткости Мейерхольда». Смена экономической политики, появившийся благодаря нэпу коммерческий зритель и острота его внутреннего конфликта с рабочей аудиторией — все мгновенно отпечатывалось на мейерхольдовском искусстве, фактура которого как бы предназначалась для таких отпечатков. Было политическое обозрение — появилось политическое ревю, некий сплав пропаганды и развлечения. Бывшая «голая агитка» теперь поразила элегантностью одежд.
«Учитель Бубус» неожиданно для многих приобрел форму, соответствующую уже не митингам и физкультурным парадам, а, скорее, атмосфере, царившей, например, в том же казино, что разместилось под боком мейерхольдовского хозяйства.
Автор «Бубуса» А. Файко уверяет, что Мейерхольд мало того, что совершенно независимо от пьесы придумал знаменитые бамбуковые занавески, но сочинил и весь спектакль, «мысленно просмаковав его экстравагантную форму», и уже потом подогнал к этому пьесу. Автор книги о Мейерхольде К. Рудницкий считает, что в пьесе «Учитель Бубус» «на помощь водевилю была призвана грубая техника опереточного либретто…», а «легкий жанр» со сцены «заявлял о себе более, чем откровенно и приветливо улыбался нэпманской аудитории». Вряд ли он так уж «приветливо улыбался» — нэпманская Москва Мейерхольда сторонилась, и неприязнь тут была взаимной.
При некоторой действительной легковесности, сюжеты и персонажи, подобные «бубусовским», имели свои социальные корпи, над которыми Мейерхольд в изысканной форме издевался. В замысле было: сверхэлегантной формой усилить издевку. Контрастное сопоставление внешнего и внутреннего было своеобразным «монтажным узлом». Не место, однако, углубляться в споры о художественной ценности «Бубуса», она и вправду невелика в ряду других созданий того же режиссера.
«Бубус» несомненно был перегружен, перенасыщен лабораторными поисками. Возможно, эта перенасыщенность помешала до конца понять и ценность поисков.
Музыку на этот раз Мейерхольд назвал «соконструкцией спектакля». Сорок музыкальных номеров (Шопен и Лист) были отобраны и расположены в тщательно продуманной композиции. Слово, произносимое актером, как бы проистекало из музыки, ею сопровождалось и в ней растворялось. Музыка диктовала ритм действия, определяла стиль актерской игры и общую атмосферу спектакля. «Я выходил под звуки шопеновского прелюда, и первая фраза, с которой начиналась пьеса, ложилась на музыку. Выйдя на сцену, я нес в себе превосходную фразу Шопена», — вспоминает Яхонтов. Мейерхольд научил его, в частности, и этому: нести в себе музыку. Потом оказалось, что это можно делать и без помощи рояля. Сочетание слова и музыки, их взаимосвязь, как выяснилось со временем, таили еще многие возможности.
Становление артиста — дело сложное, и конкретный результат одной роли отнюдь не равнозначен своему дальнему отзвуку. Что касается роли, то она была исполнена хорошо. («Можно было бы лучше, но не в этом дело», — поправляет Яхонтов.) Есть основания полагать, что она была сыграна, как того хотел Мейерхольд.
Режиссер учил актера приемам, которые отбрасывал «правдоподобный» театр. Ни от чего нельзя отказываться, убеждал Мейерхольд, все надо взять на учет и освоить. Например, вахтанговский «Гадибук» — «там жестикуляция в акте танцев, когда идет музыка, сделана совершенно изумительно». (Яхонтов знал этот спектакль наизусть, а теперь вновь о нем услышал.) И мастерство молчащего, но предельно выразительного Чаплина, и то, как играют в Японии Сада Якко и Ганако, — надо присматриваться ко всем мастерам, которые умеют одним движением руки держать зал в напряжении. «Прежде я не был так щепетилен к жестикуляции, — признавался Мейерхольд. — А теперь я буду говорить: „Почему этот, а не другой жест был сделан?“… Я буду настаивать на том, чтобы каждый жест был отчеканен, чтобы не было какого-то безответственного болтания руками. Каждый жест, например, у Яхонтова, когда он курит папиросу или играет с палочкой, или когда дирижирует, или когда кладет левую руку в правую, каждый этот момент должен быть взят на величайший учет». Кажется, это единственное зафиксированное стенограммой упоминание Мейерхольдом имени артиста.
Нет, у Яхонтова не было «безответственного болтания руками». «Руку я полюбил у Вахтангова», — говорил он. Мейерхольд словно поддержал его: «Большим мастером в этой области был покойный Вахтангов — очень жаль, что он рано умер и не дал возможности в этой области доработать… Чеканка жеста — это великая вещь… В этом отношении театр должен уже сейчас ударить в набат».