Как часто он задает вопросы — простые и дружеские, будто все время протягивает Сальери руку: «Ужель и сам ты не смеешься?» — это об игре скрипача. «Ба! право?» — это на слова Сальери: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь». И постоянно: «Не правда ль?» Вслед каждой собственной, нечаянно великой догадке. «Гений и злодейство две вещи несовместные. Не правда ль?» «Нас мало, избранных… пренебрегающих презренной пользой… Не правда ль?»
Необыкновенно светел и прост этот голос. В гении нет внутренней тьмы, нет черного умысла.
Особого трагического очарования полон момент, когда Моцарт рассказывает о «черном человеке».
Кажется, Сальери вздрогнул: на него, на убийцу, доверчиво смотрят глаза Моцарта.
Моцарт смотрит в лицо Сальери, но говорит это медленно, будто не видит ни Сальери, ни комнаты в трактире, ничего, кроме своей судьбы:
Почти детский страх, в котором «совестно признаться». Но предчувствие настолько сильно, что, может быть, в признании другу — хоть какое-то успокоение, освобождение. Ну конечно же, Сальери скажет: «Полно! что за страх ребячий?» — и станет легче, и можно будет пошутить, вспомнить о Бомарше и спеть мотив Тарара. В том, что можно для Сальери сыграть свой Реквием — тоже освобождение. Надо отделить от себя свое творение, отдать его кому-то — другу, людям.
Простой печальный вопрос: «Ты плачешь?» — тоже освобождение. Кто-то разделил твою печаль, значит, взял хоть часть ее.
Ну, вот и все. Ушел страх, осталась только физическая тяжесть, причину и следствие которой Моцарту не дано понять.
Ответив коротко «до свидания», Сальери остается один и вслед ушедшему произносит:
Только в этом бесконечном «надо-о-олго» будет миг удовлетворения.
Если говорить о пушкинских знаках препинания, строго осмысленных и соблюдаемых исполнителем, то в этом месте Яхонтов их явно нарушает. После каждой из финальных фраз Сальери можно поставить и два, и три, пять знаков вопроса и столько же — восклицания: «Но ужель он прав???!!!»
Если вообще знаками можно что-то в данном случае выразить.
То, что он не гений, Сальери понял, великий ум его не подвел. Возможно, понял он и то, что, хотя Моцарт сейчас умрет, его Реквиему, только что прозвучавшему, — жить в веках. А Моцарт, кажется, о собственном бессмертии не заботится. Ему явился черный человек, он смутно почувствовал, что это вестник «оттуда», но именно это пробудило в нем творческую силу и зазвучала мелодия. То, «что гибелью грозит» дало «неизъяснимы наслажденья». О том, что это «бессмертья может быть залог», Моцарт, наверно, не думал.
Пушкин — думал. Он чувствовал, подобно Моцарту, но думал больше и дальше. О своей собственной жизни, как теперь выясняется, он знал не все. Возможно, мы знаем больше. Но он знал что-то вне, за ее человеческими пределами.
За полгода до смерти он написал «Памятник».
Гений наделен большей способностью предчувствия, чем обычные люди. Это не мистика, а сверхобостренная чувствительность ко всему окружающему, неосознанное, но постоянное сопоставление явлений и процессов, незаметных и скрытых от простого зрения. Говорят: дар предвидения, пророческий дар. Предчувствие — предвидение чувством.
Можно улыбнуться над пушкинской верой в приметы и предсказания, но лучше этот смех оставить про себя, для наших собственных причуд на этот счет. Пушкинские предчувствия связаны не с предрассудками, а с тем, что гений многое ощущает иначе, чем простой смертный. В том числе — равновесие между жизнью и смертью, счастьем и бедой, памятью и забвением. У гения свои отношения и с прошлым, ушедшим, и с далеким будущим.