За церковью тянулся погост, точнее, то, что когда-то было погостом; поваленные, заросшие, прогнившие кресты, с трудом читаемые надписи: Лопухова, Серюкин, Мельниковы, Грачева и какой-то Сердценюк, похоже, из хохлов, какой-то горемыка, скончавшийся вдали от привычного теплого солнца в пятьдесят девятом. Две-три могилы поновее, сооруженные в конце семидесятых, еще удерживали оградки, надписи читались четко, видно, подкрасили в этом году на Троицу. Верушка и Женя поставили-таки крест маме Капитолине Геннадьевне Правдолюбовой. Даже пластмассовые цветы тут не совсем полиняли от снегов и воды — кто-то сюда захаживал.
Дербетевского кирпичного склепа найти не смог. Ни следа, ни зацепки — как сквозь землю провалился. Разбил территорию на мысленные квадраты, дотошно прочесал, ряд за рядом, начиная от церковных стен, где скорей бы и лежать владельцам деревни. Ковырял заостренной палкой не то что бугорок, даже явные кочки, но нет — истаял бесследно. Почему-то был уверен, что сокровище лежит в могиле, где б ему еще и быть? Впрочем, где угодно, места хватало.
Углубился в лес за кладбищем, странный лес, из непонятных деревьев — толстокорых, сухоруких, похоже, насаженных планомерно, и не скоро понял, по уцелевшим случайно листочкам, узким, выродившимся, догадался, что стоит в остатках яблоневого сада, сомкнувшегося, сплотившегося с близким лесом. Поискал гнилых яблок, но не нашел — деревья хоть и жили пока, но давно не плодоносили, темень и сырость выхолостили стволы. В некоторых заметны были затекшие, полузаросшие шляпки кованых гвоздей — дабы яблоня тянула из них недостающее железо.
Как в сказочном сне, бродил по странному саду, тупо уже соображая, упершись лицом в землю, — все искал, как потерявшая след гончая. Ноги сами вывели к заросшему фундаменту — остаткам барского дома. Кирпич на печи растащили вплоть до валунов, как выгрызли со злобы. Ясно почему, раз повидав, князь не стремился сюда снова.
За остатками дома, в вовсе уж тоскливой дурнине — бузина, черемуха, больная ольха — заросшие, с опасной болотной ржавой водой прочлись два друг за другом следующих пруда, некогда строго прямоугольных. Плюнуть хотелось в лениво пузырящуюся жижу или садануть истерично из обоих стволов, чтоб хоть дробь вспенила застоявшуюся воду.
Стало ясно: искать здесь нечего. Поникший, раздавленный, побрел назад к церкви. Страшно хотелось есть. Сложил костер под большой елью на месте старого кострища — видно, когда-то здесь ночевали охотники, — ощипал рябчика, завернул в фольгу, закопал поглубже в самый жар. Пока тот готовился, кидал в рот оладью за оладьей, запивал чаем из термоса. Давно пора было встать и идти назад, стрелка часов подбиралась к пяти, но не было сил, накатила апатия. Ветер погиб окончательно, солнце клонилось к лесу, маленькое и неяркое. Он слушал тишину. Ни птиц, ни зверя, никого кругом, только остов церкви, к которой как-то незаметно привык глаз — различал уже простую кирпичную отделку: расходящиеся сарафаном наличники окон, стекающие полотенца подоконников, волнистые, в кресты складывающиеся железные решетки.
Подоспел рябчик. Рвал зубами сочное белое мясо. Даже поленья в костре не стреляли — зависла странная тишина.
Тут-то все и случилось.
Неслышно из высокой травы явилась собака — черный кобель с завитым хвостом, на черной шерсти ясно читалось белое пятно на горле. Тяжелая лапа ступала неслышно, казалось, собака плывет над землей. Медленно, как иноходца, чуть оттягивая в сторону, пронесло ее метрах в тридцати от костра. Уши стояли торчком. Более всего пугало отрешенное, повернутое к нему лицо — остренькое, не лаячье, неподвижный блестящий нос, седые, торчащие в стороны волосинки усов и неподвижные, горящие глаза.
Лоб разом покрылся холодными бисеринками пота, раскрывшиеся ноздри впитывали сладковатый запах ужаса, по позвоночнику потекла липкая, горячая струйка. Чигринцев инстинктивно схватил ружье, трясущейся рукой загнал в стволы пули, завопил на пределе голосовых связок: «Вон, вон, пошел, гад, вон!» — выцелил пса, но тот и глазом не моргнул, застыл метрах в пятидесяти, хладнокровно следил за его истерикой. Ружье ходило ходуном в руках, он едва унял дрожь и, продолжая орать, саданул дуплетом. Собака стриганула ушами и… исчезла. Мгновенно рванул на плечо рюкзак, заозирался. Никого.
Вдруг сбоку из кустов явственно человеческий гнусавый голос произнес:
— Брось ружье, счумел, что ли? — Голос был немолодой, какой-то отчетливо гадкий и мелкий, если можно так выразиться.
— Кто? Кто? Где? — Воля утратил разум окончательно.
В кустах затрещало, и на поляну вынесло невысокого мужичка, а скорее, дедку, седого и небритого. Щербатый мелкозубый рот искажен злой гримасой, лицо перекошено, один глаз прищурен, другой — вовсе закрыт. В руке — длиннющая курковая одностволка.
Доли секунды они глядели друг на друга, целя ствол в ствол, пока Воля не сообразил, что его ружье пусто. Тогда он закричал, боком скатился в кусты и побежал, не чуя ног.