— Во-первых, мне неоткуда взять деньги на лечение. Нет, не думай, сестрица сама навязывала, просила, но я отказалась. Пока папа здесь и я с ним, я за него отвечаю, значит, и плачу, тут у нас с Олей старые и, быть может, глупые счеты. Во-вторых, это камни папины, всю жизнь он за них цеплялся, как всю жизнь цеплялся за несуществующую Пылаиху. Разве ты не понял? Он помешан на прошлом. О, ты его спроси, он тебе ответит, как все они говорят: мы ни о чем не жалеем, это было не наше, принадлежало народу, все давно прошло. Ах, майн либер Августин, словом. Но он этим жил и пока живет. Он не узнает. Я же жить тем, чего не видала и не знаю, не хочу и не буду. Понял?
— Да…
— Наш век — торгаш, знаешь, в сей век железный без денег и свободы нет! Ясно я выражаюсь?
— Куда как…
— То-то. Воля, все эти побрякушки — туфта. Кроме того, ты же поедешь в Пылаиху, добудешь клад, и опять заживем на чужие, а? Мы доживаем чужие, чужое, а жить надо на свое, свои. Так что дуй в скупку, сколько дадут — бери не задумываясь. Да и времени нет — платить надо скоро. Может, что и на конфетки останется. Должно остаться.
— Ты серьезно?
— Очень, ты не понял?
— Понял, но жалко.
— Жалко знаешь где? В пчелкином афедроне, как выразился бы Александр Сергеевич Пушкин, вперед! — Она даже подтолкнула его и вложила ожерелье в руку, с силой впечатала.
— Танька, прекрати, да найдем мы денег. — Воля предпринял последнюю попытку.
— Нет! — сказала она строго, и Чигринцев вдруг ощутил волю, столь, казалось, Татьяне несвойственную.
Она поднялась, картинно блеснула глазами, ушла в комнату и вернулась вскоре переодетая, обычная, в джинсах и легкой маечке с жизнеутверждающим американским призывом: «Не волнуйся, будь счастлив — хунта побеждает!» Встала к плите, сготовила на скорую руку поесть, с аппетитом накинулась на мощную шпикачку. Чигринцев последовал ее примеру.
— Ну что — поедешь? — спросила, хитро подмигнув.
— Куда деваться, уговорила, боюсь только, сегодня поздно, полвторого.
— Как раз обеденный перерыв кончается, но я не о том, я — о Пылаихе.
— А-а… — Он многозначительно повел головой. — В гости к Вурдалаку Ивановичу? А ты веришь?
— Ни во что я не верю, а вдруг? Папа — тот верит, я знаю. Не столько даже верит, сколько всю жизнь хотел верить.
— Почему же сам не искал? Или правда его ведьма на помеле отвадила?
— Ведьма не ведьма, но я от мамы еще эту историю слышала. Нет, думаю, он боялся не найти.
— Брось, Татьяна, какая-то романтика. Человек, столько переживший, и, прости, в такие годы…
— Вот именно что вы его не знаете, а он всякий бывает. — Татьяна отодвинула пустую тарелку. — Ну а теперь давай за дело! Позвони мне вечером, как там, ладно?
— Конечно!
— И завтра я еще имею на тебя виды. Если продашь, поедем совать взятку, а потом вали на все четыре стороны, но лучше всего — в Пылаиху, в деревню: свободною душой закон благословить, роптанью не внимать толпы непосвященной! — Она выпроводила его за дверь, чмокнула по-родственному в щечку на прощанье, как благословила.
Колье продалось легко, но и не без приключений. Чигринцев подъехал к «Жемчугу» на Олимпийском проспекте наудачу, более чем уверенный, что за день такую редкую вещь не спулить, зная к тому же понаслышке о бесконечных очередях в скупке. Действительно, хвост был бесконечный — последний желающий числился под номером 938. Чигринцев решил сперва хоть оценить изделие — оценщиков было двое, и к ним, странным делом, стояло всего двое же посетителей.
Все же и здесь пришлось постоять: длинный парень в сером квадратном пиджаке в черную толстую клетку, бородатенький, но никак не бородатый, с несуразным пухом на подбородке, нырнув в большую комнату, не выходил оттуда больше получаса. Второй эксперт, верно, не спешил, как вообще не принято спешить в подобных заведениях.
Наконец зажглась лампочка над словом «Оценка». Чигринцев шагнул во вместительный официальный зал, где, огражденные общим широким столом, вдоль стен в волшебной тишине восседали скупщики и оценщики. У входа на стуле со скучающим лицом сидел дюжий омоновец при кобуре и с резиновой дубинкой.