Таков план. Теперь, когда все давно уже осуществлено, мы видим, что Фолкнеру предстояло далеко от него отойти, особенно в той — третьей — части, которая была разработана наиболее детально. «Падение Илиона» превратилось в «Особняк», и нет в нем ничего или почти ничего из того, что предполагалось. Да и заняла работа не два-три года, как автор все еще надеялся, а двадцать лет.
Но пока это неизвестно, и Фолкнер стремительно и увлеченно, как в лучшие годы, пишет «Крестьян». Название, несомненно, заимствовано у Бальзака; вообще Фолкнер представлял трилогию чем-то вроде «Человеческой комедии»: большое незамкнутое пространство, открытая сцена, где люди встречаются, расстаются, вновь собираются вместе.
Правда, от названия пришлось отказаться — на близость образцу оно указывало безошибочно, но слишком расходилось с содержанием книги. Отсылая последние листы рукописи в издательство, Фолкнер предлагает новые заголовки ко всем трем томам: «Деревушка», «Городок», «Особняк». Они и остались.
Издали, когда первая книга давно уже была опубликована, а две другие отложены на неопределенное время, автор так реконструировал ход работы (в письме Малкольму Каули по поводу «золотой книги»): ««Деревушка» задумывалась как роман. Когда я начал его, получились «Пестрые лошади», а дальше дело не пошло. Два года спустя я неожиданно написал «Собаку», затем «Ящерицы во дворе Джемшида», главным образом, потому, что в «Лошадях» возник герой, в которого я буквально влюбился, — разъездной агент по продаже швейных машин Сэрэт. Позднее в наших краях объявился человек с точно таким именем, так что пришлось перекрещивать героя в Рэтлифа, ибо весь наш городок только тем и занимался, что гадал, кого я изобразил под этим именем; местных ценителей литературы интересовало только одно: «Как это, черт возьми, он все так хорошо упомнил, да и когда происходило дело?»
Тем временем в книге появился Сноупс и весь его клан; рассказы о нем сложились в сагу и впоследствии влились в отдельный том: «Мул во дворе», «Медный кентавр» и т. д.»
Все это мы уже более или менее знаем, только получается, будто автору надо было лишь найти точки присоединения: техническая работа. Но было не так. И написав уже рассказы, и составив общий план, и даже поставив последнюю точку, Фолкнер продолжал трудиться над книгой. «Посылаю, — пишет он Роберту Хаасу, — новые страницы, которые надо вставить в рукопись. Я отделывал их с особым тщанием, отмечая, что надо убрать из первоначального варианта. Зазубрин быть не должно. Но, разумеется, ничего не надо выбрасывать, так чтобы, когда все будет готово, я мог еще раз прочитать всю рукопись.
Книга начала было расползаться, растекаться. Я укрепил связи, сделал добавления, чтобы придать ей цельности и поставить героев на ноги». В конце автор не удержался и приписал от руки: «Право же, теперь я лучший писатель в этой стране».
1 апреля 1940 года тираж «Деревушки» был вывезен в книжные магазины, и вскоре появились первые отклики. За вычетом Клифтона Фэдимена, для которого Фолкнер давно стал излюбленной жертвой остроумия, критика приняла книгу благожелательно, даже восторженно. Впрочем, к тому времени Фолкнером было уже как бы положено восхищаться, его репутация в литературных — не в читательских! — кругах стояла высоко. Тому были и официальные, так сказать, подтверждения. Незадолго до выхода «Деревушки», 18 января 1939 года, «Нью-Йорк тайме» сообщила, что Фолкнер (вместе с Джоном Стейнбеком) избран членом Национального института искусств и литературы. Полгода спустя влиятельный среди интеллектуалов журнал «Кэньон ревью» опубликовал статью Джорджа Мэриона О’Доннела — первую серьезную работу о Фолкнере дома, в Америке. Критик увидел в его прозе принципиальное единство, основанное на исследовании социальных и этических традиций Юга. Он сравнивал его лучшие книги с «Божественной комедией» и «Электрой», а в кругу американских писателей «наиболее близкая параллель — проза Натаниэла Готорна, у которого Фолкнер многому научился». С этим последним соображением «ученик» вряд ли согласился бы. Готорн, в его глазах, как и Эдгар По, как и Генри Джеймс, стоял в стороне от центральной литературной традиции Америки. «Это не американские писатели, — говорил Фолкнер, — их корни в Европе, они писали в традиции европейских мастеров. Они не были американцами в том смысле, какой я вкладываю в это слово; — не были коренными американскими писателями, порожденными и взращенными родной почвой, как Уитмен, или Марк Твен, или Карл Сэндберг».
В это же примерно время появилась еще одна заметная и ныне не устаревшая работа — статья Конрада Эйкена. Сравнивая Фолкнера с Бальзаком, Эйкен настаивал, что никто ныне в Америке не владеет романом как формой в такой степени, как этот, на вид совершенно бесформенный, писатель. «Его достижения в этой области, несомненно, вызвали бы интерес и уважение самого Генри Джеймса». Параллель, в глазах самого Фолкнера, опять-таки сомнительная; впрочем, как мастера Генри Джеймса он ценил высоко.