Только опять не поставилась она. Правда, книга пошла труднее, миновал месяц, вспоминает автор, прежде чем он вновь заставил себя взять перо в руки и написать: "День начинался промозгло и мутно". Тут же он добавил, что история окончательно запуталась, что монологи Квентина и Джейсона оказались полумерами, возникла потребность в еще одной части, которая дала бы "взгляд со стороны, то есть взгляд автора, и рассказывала бы, что на самом деле случилось". Но нас уже не обманешь -- в совершенную независимость персонажей мы давно утратили веру, как бы виртуозно ни маскировал автор свое присутствие. Иное дело, что "случившееся", то есть им же самим, Уильямом Фолкнером, изображенная картина упадка, его не устраивало. Уж если Квентин, этот вконец отчаявшийся, утративший волю к действию Гамлет, не хочет мириться с неизбежностью, то писатель тем более не готов принять идею конца. Сколь бы ни был близок душевно ему этот персонаж, автору и в голову не придет последовать за ним в черноту ночи.
Заключительной части и назначено было стать аргументом человеческой стойкости.
Автор назвал эту часть "своей", но "своя" она не в большей, хотя и не в меньшей степени, чем весь роман. Сдвиг повествовательной формы, верно, происходит -- раньше рассказ велся от первого лица, теперь от третьего. Но это не столь существенно -- по-прежнему события и лица, все те же знакомые нам события и лица, предстают в отраженной форме. На сей раз -- с точки зрения Дилси. Раньше она оставалась в тени событий, теперь перемещается в центр, завершая историю и доводя ее до полноты -- вынося авторитетные нравственные оценки.
Можно ли доверить такую ответственную роль безграмотной старухе?
Вот -- первая же с ней встреча, вот портрет.
"В черной жесткой соломенной шляпе поверх платка-тюрбана, в шелковом пурпурном платье и в бурого бархата накидке, отороченной облезлым безымянным мехом, Дилси встала на пороге, подняв навстречу ненастью морщинистое впалое лицо и дрябло-сухую, светлую, как рыбье брюшко, ладонь, затем отпахнула накидку и осмотрела перед платья.
Цвета царственного и закатного, оно поло падало с плеч на увядшие груди, облегало живот и вновь обвисало, слегка раздуваясь под нижними юбками, что с разгаром весны и тепла будут сбрасываться слой за слоем. Дилси смолоду была дородна, но ныне только остов громоздился, дрябло драпированный тощей кожей, тугою разве лишь на животе, почти отечном, как если бы мышца и ткань были зримый запас стойкости или бесстрашья духа, весь израсходованный за дни и годы, и один костяк остался неукротимо выситься руиной или вехой над чревом глухим и дремотным, неся над собой опавшее и костяное лицо, подставленное сейчас непогоде с выражением вместе и покорствующим, и по-детски удивленно-огорченным. Постояв так, Дилси повернулась, ушла обратно в хибару и затворила дверь".
Кто перед нами?
Ну, конечно, старуха-негритянка, ни кола ни двора у нее, вся жизнь прошла в нужде и работе, рождена в рабстве, потом получила свободу, да только к чему ей эта свобода -- привыкла к несвободе, настолько привыкла -не сама, быть может, кровь многих поколений сказывается, -- что уж и не ощущает ее как несвободу, иной судьбы не представляет. Их даже сейчас можно встретить, таких старух, -- не только в захолустье, но и, положим, в миллионной Атланте, в негритянских кварталах города: сидят перед многоэтажными, все еще непривычными домами, сложат на животе тяжелые руки и глядят: снисходительно -- на играющих среди персиковых деревьев ребятишек, недоверчиво -- на деловито вышагивающих клерков, ибо не негритянское это дело -- высиживать в конторах, и вовсе со страхом -- на молодцов-мотоциклистов.
А во времена фолкнеровской юности, да и позже, таких старух на Юге было куда больше, они мирно заканчивали свой век, нечуткие к переменам и не подвластные им. Так что, списывая свою Дилси с Кэролайн Бэрр, Фолкнер видел ее черты рассеянными повсюду вокруг -- и в соседних домах, и в соседних кварталах.
Но не зря он, конечно, собрал все эти черты воедино. Ибо сразу становится заметно: Дилси не из тех, мимо кого пройдешь -- не заметишь. Здешняя речь, здешнее, каких сотни, лицо -- морщинистое, дряблое, здешние, с невинной претензией на форс, одежды. И вместе с тем -- все нездешнее. Недаром облезлое платье окрашено в цвета царственного заката.