Как религиозный мыслитель и глубоко верующий христианин, Достоевский всегда искал просветляющее начало, способное опровергнуть разрушительный бунт, противостоять нигилизму отчаяния. В финале "Преступления и наказания" Раскольников переживает глубокое нравственное перерождение, но это, говорит автор, уже другая история. Он рассказал ее в "Идиоте" -- романе о "положительно прекрасном человеке", собирался продолжить в "Житии великого грешника".
У Фолкнера отношения с богом были куда интимнее, неформальные, как сейчас бы сказали, отношения. Как мы видели, Библия привлекала его живостью характеров и положений, Евангелие (за одним-единственным исключением, о котором дальше) -- высотой поэзии. "Мы говорили о Сартре и Камю, -вспоминает Лоик Бювар, французский студент, изучавший в Принстоне политические науки, -- и я заметил, что молодежь теперь переходит от веры в бога к вере в человека. Наверное, сказал Фолкнер, вы все же заблуждаетесь, отказываясь таким образом от бога. Бог есть. Это он создал человека. Если вы не считаетесь с богом, вас ждет тупик. Вы вопрошаете бога, а затем начинаете сомневаться, спрашивать: "Почему, зачем?" -- и бог исчезает... Конечно, я говорю не о персонифицированном или механическом боге, но о боге, являющемся наиболее законченным выражением человечества, о боге, существующем как в вечности, так и сегодня".
Это запись по памяти, а вот -- стенограмма беседы'
Вопрос. Что, художник использует христианство просто как инструмент, наподобие того, как плотник орудует молотком?
Ответ. У плотника молоток всегда под рукой. Все -- христиане, если мы только договоримся, что понимать под этим словом. Это индивидуальный кодекс поведения каждого, следуя которому личность возвышает себя над собственной природой. Каков бы ни был символ -- крест, распятие, да что угодно,-- этот символ есть напоминание человеку о его долге перед человеческой расой. Христианские аллегории -- это матрицы самопознания и самооценки. Они не могут научить человека добру, как учебники учат началам математики. Они говорят ему, как открыть себя, как выработать моральный кодекс и стандарты поведения, в согласии с своими возможностями и устремлениями, показывают несравненный пример страдания, жертвенности и обещания, надежды.
А такое, например, рассуждение доброму верующему могло бы показаться профанацией: "Пишешь о том, что знаешь, а христианская легенда -- она в сознании любого христианина; несомненно, она также и в сознании мальчишки из провинции, из южной провинции. Мое детство, да и вся жизнь прошли в маленьком городке штата Миссисипи, и христианство вошло в мое сознание. Я с этим вырос. Я ни о чем особенном не думал -- просто принял его. Оно есть во мне -- и все. То есть совершенно не имеет значения, верю я в бога или нет, просто христианство -- во мне".
Вряд ли, конечно, от художника, рассуждающего таким образом, можно ожидать создания образов, хоть отдаленно напоминающих Льва Николаевича Мышкина или Алешу Карамазова; тем более -- трудно ожидать четких формул-идей. И все-таки Гарри Уилберн свое кредо высказывает, свое "верую" произносит.
Но не сразу.
Читавшие "Дикие пальмы" заметили, конечно, сколь выпрямленным оказался в нашем изложении сюжет романа.
Собственно, не сюжет даже, ибо единого сюжета нет, это роман-кентавр, в котором параллельно, нигде на поверхности не пересекаясь, текут два повествовательных потока. Рассказ о приключениях любовников постоянно прерывается рассказом о приключениях безымянного персонажа -- Высокого 'Каторжника. События разделены не только в пространстве, но и во времени, между ними -- десять лет, но могло бы быть больше, могло меньше -- никакого значения это не имеет. Параллельная история озаглавлена -- "Старик", так -почтительно, и любовно, и опасливо -- называют Миссисипи здешние негры.