Нам известно лирическое признание Хемингуэя: "Париж никогда не кончается, и каждый, кто там жил, помнит его по-своему. Мы всегда возвращались туда, кем бы мы ни были и как бы он ни изменялся, как бы трудно или легко ни было попасть туда. Париж стоит этого, и ты всегда получал сполна за все, что отдавал ему. И таким был Париж в те далекие дни, когда мы были очень бедны и очень счастливы". Это не просто ностальгический вздох. Не будь Парижа с его мостовыми, музеями, кафе, книжной лавкой Сильвии Бич, мастерской Гертруды Стайн, не будь Испании с ее корридой и горными ручьями, где водится форель, а потом фронтовым товариществом на полях Гражданской войны, не было бы писателя Хемингуэя, каким мы его знаем.
Скотт Фицджеральд, оправдывая репутацию кутилы и бретера, певца "джазового века", пускался в Париже во всякие авантюры. Но прежде всего ему, конечно, тоже необходим был сам воздух этой столицы тогдашнего литературного мира, где сокрушались кумиры, где витали и испытывались новые художественные идеи.
А Фолкнер сразу же почувствовал себя в Италии и Швейцарии, Франции и даже Англии как-то неуютно, мало что его здесь привлекало. В Париже он снял комнату там же, где и Хемингуэй, на левом берегу Сены, но жизнь, кипевшая здесь, словно обходила его стороной. Он отправлялся по обычным маршрутам — соборы, музеи, — но это был просто вежливый поклон в сторону французской культуры. "Вчера был в Лувре, видел Венеру Милосскую, "Мону Лизу" и т. д. — все оригиналы. Было интересно, особенно картины более или менее новых художников, например Дега или Мане" — вот и все, что он пишет домой. «Оригиналы» — смешное тщеславие провинциала, впервые прикоснувшегося к подлинным ценностям человеческой культуры. Но по самому тону письма видно, что ему скучно.
Фолкнер, конечно, зная, что в Париже тогда образовалась целая интернациональная колония писателей и художников, но палец о палец не ударил, чтобы свести хоть с кем-нибудь знакомство. Только Джойс вызвал мимолетное любопытство, тридцать лет спустя Фолкнер вспоминал, что "предпринял некоторые усилия, чтобы найти кафе, в котором он обычно обедал, — хоть посмотреть". (А Фицджеральд в поисках того же Джойса обегал весь Париж и, встретившись наконец, упорно порывался выпрыгнуть в окно, чтобы таким образом засвидетельствовать почтение великому мастеру.)
Вялые письма продолжают идти в Америку — письма чужестранца, которому ничто в европейских городах не близко. "Чувствую, что Париж меня утомляет". "Устал от городов". "Во Франции, в Париже ощущаю себя не в своей тарелке, вот в чем все дело".
И оживляется путешественник, только когда не надо вести себя как туристу или начинающему писателю, приехавшему на выучку в столицу. Лувр вызывает отстраненный интерес, Джойс всего лишь диковина, но душою отдыхает Фолкнер, пуская с детьми кораблики в лужах после дождя. Понимаю, звучит слащаво и банально, но это правда. Слог писем становится иным, в них появляются детали и лица: "Скорченный старичок мастерит с мальчишками игрушечные катера, у нас таких странных людей не встретишь. Когда я буду достаточно стар для того, чтобы не искать оправданий тому, что отлыниваю от дела, куплю старую шляпу, как у него, и стану играть с детворой в Люксембургском саду".
А еще лучше — там, за границею города. Фолкнер строит планы: "отправлюсь-ка в Бургундию, посмотрю, как крестьяне давят виноград, а потом в Компьен, в лес, на старые охотничьи тропы, сяду на поваленное дерево и представлю себе, будто слышу рог и лай собак и вижу охотников в зеленых куртках, они скачут назад, в прошлое, а потом выезжает король со своей свитой, все в золотом и алом".
Названия странные — Бургундия, Турень, Руан, — но занятия, но жизнь понятные и близкие. Может, именно во французском захолустье очутившись, Фолкнер почувствовал, что пора возвращаться домой — клочок земли ждал пахаря.
Перелистывая хроники и церковные книги, дополняя их более или менее правдоподобными догадками, биографы решили, что первые Фолкнеры, Джон и Элизабет, пристали к американскому берегу в 1665 году на борту пассажирского судна «Согласие». Растворившись в толпе эмигрантов, начинавших жизнь на новой родине, они осели где-нибудь в Мэриленде или Виргинии, получили 50 акров земли, полагавшихся каждому, и начали разводить табак, или сорго, или хлопок. Кто-нибудь из отпрысков укрепился на насиженном месте, стал средней руки плантатором, другие двинулись глубже на Юг или на Запад, где отнимали земли у коренных жителей — индейцев, строили дома, покупали негров-рабов. А те, кому не везло, продолжали путь, шли дальше, нигде не задерживаясь надолго, пополняя армию тех, кого потом назовут на Юге "белой швалью".