В официальных учреждениях висели его портреты. Приличным считалось и устраивать демонстрацию в свою честь «с возгласами: „Да здравствует Ян!“, „Ура!“ с оркестрами, музыкой и т. д.»[50], и организовать личный музей[51]. И появлялись на людях партийные вожди, сопровождаемые комиссарами охраны. «Кабакова и Пшеницына охраняли НКВД, спрашивали у помощников, что давали в столовой, какой чай, органы НКВД проверяли продукты, чтобы не отравили, и боялись за их судьбы…»[52].
Портреты, овации, парадные кортежи (встречать Кабакова в Перми выезжало 50 машин)[53] — все это касалось обрядной стороны власти. Но и решения И. Д. Кабаков также принимал, сообразуясь со сталинским образцом. «Никакого коллегиального решения вопросов в обкоме партии… не было, а все вопросы решал Кабаков, и, как правило, если не было проекта по какому-либо вопросу, Кабаков диктует стенографистке, она записывает и принимают, даже не спрашивали нередко у членов бюро…. решение принималось. Слово Кабакова, по существу, было законом. […] Ничего нельзя было решать…. никто не говорит, Кабаков начинает, Кабаков кончает»[54].
Грубость в общении с подчиненными и с обычными гражданами была обычным делом. Подчиненные жаловались, что на просьбы о помощи получали клички «бездельника», «дурака»[55]. «С садистским удовольствием секретарей райкомов при подведении итогов проверки партийных документов Ковалев, Лапидус, Пшеницын, Ян называли и „чермозский князек“, и „предводитель дворянства“»[56]. При этом всякая критика — и «снизу» и «сверху» — пресекалась почти мгновенно. Так, на собрании партийного актива Молотовского горкома ВКП(б) в мае 1937 г. обсуждался факт «зажима самокритики». Вспомнили, как поступили с коммунистом, осмелившимся на активе высказать крамольную мысль: «…как мог сидеть во главе облисполкома враг народа как Головин, и его не замечал секретарь обкома т. Кабаков». Последствия этого смелого высказывания были печальными: незадачливого оратора стащили с трибуны, отобрали партийный билет, а позднее исключили из партии[57].
Заседания пленумов обкома порой превращались в спектакли, посвященные публичному унижению подчиненных. Вот отрывок из стенограммы пленума обкома ВКП(б). Январь 1937 года:
«Смирнов: Иван Дмитриевич [Кабаков — А. К., О. Л.] вчера в своем докладе подверг чрезмерно резкой критике факт присылки телеграммы[58] нашей городской партийной конференцией на имя обкома партии…. Наша городская партийная конференция не носила характера парадности и шумихи, а была серьезным шагом вперед в жизни нашей партийной организации.
Пптенииын: И чуть ли не предвосхитила решений ЦК.
Смирнов: Нет, т. Пшеницын, наша конференция [не] предвосхитила решений ЦК. Конференция прошла под знаком повышения большевистской бдительности, под знаком развертывания самокритики.
Ян: Одним словом, ты выступаешь в качестве вчерашнего бойца.
Смирнов: В качестве какого бойца я выступаю, я скажу ниже.
Ян: Вот если ты прочтешь, что гуси спасли Рим, тебе станет понятно.
Кузнецов: Почему сие надо телеграммой сообщать?
Смирнов: Я целиком согласен, что сам факт объективно расценен т. Кабаковым совершенно правильно, и мне кажется…
Кузнецов: Не объективно, а партийно.
Смирнов: Я согласен с этой поправкой. Самый факт посылки телеграммы. В этом факте отражается…
Кабаков: Подхалимство.
Смирнов: Не подхалимство, а то, что наша партийная организация не преодолела еще…
Пшеницын: Угодничества.
Смирнов: Той инерции, которая сложилась годами.
Пшеницын: Не инерция, а угодничество здесь»[59].
Публичные акты сопровождались приватными: