— Пусть! Я так и вижу, как всаживаю нож, а лучше шпагу в брюхо твоему купчине. Или стреляю в него из пистолета… Нет, из ружья, из охотничьей двустволки… За все, за все! За мои унижения, за нашу растоптанную любовь…
— Замолчи, ради Бога! Какие глупости! «За растоптанную любовь»… Ты воображаешь, что читаешь напыщенный монолог перед рампой? Это дурной тон. Молчи, убогий! Никогда ты никого не убьешь, ты слишком слаб для этого!
Получив от Волгиной деньги, Райский зашел в первую же лавку, разменял одну из десятирублевых бумажек на две пятерки и чуть ли не бегом отправился в «Гран-Паризьен», в кабинет Бычкова.
— Федул Терентьевич, голубчик, дуся моя! Примите должок. Вот, пятнадцать рубликов как одна копейка.
— Месье Райский, за вами долга двадцать один рубль пятьдесят четыре копеечки.
— Федул Терентьевич! Обижаете! К чему эта мелочность, вы же человек широкой души, вы известный покровитель искусства! Отдам, отдам, непременно отдам, слово благородного человека!
Бычков недоверчиво хмыкнул.
— Ну, что для вас какая-то пятерка, ну, шесть, шесть рублей с копейками? При ваших-то капиталах, Федул Терентьевич?
— В делах, месье Райский, должен быть порядок, и постояльцам следует свои счета оплачивать своевременно. С вами я и так долготерпение проявляю, другого бы, не глядя на личность, за шкирман и к мировому судье!
— Ну, хорошо, хорошо! Вот двадцать рублей, но больше сегодня, ей-Богу, не смогу дать. Рубль уж извольте за мной записать. Последнее отняли. Без ножа вы меня режете, голубчик! Только чемоданчик мой кожаный соблаговолите теперь вернуть и номерок мне приготовьте не душный, такие жаркие погоды стоят… Я бы на вашем месте, любезный Федул Терентьевич, в кредите меня не ограничивал! Не в ваших интересах, коммерции повредить может. Госпожа Волгина, как всем известно, замуж за самого Ведерникова выходит, а поскольку у нас с ней дружба особого рода (Бычков многозначительно хихикнул), так и я располагаю видами на некоторую помощь от сего влюбленного мецената. Честно признаться, помощь его мне омерзительна, я бы с радостью зарезал его где-нибудь в темном переулке (Бычков испуганно перекрестился), но ладно уж, пусть живет! Пусть наслаждается украденным у меня счастьем!
Глава 6
Ольга Александровна Волгина пережила в своей жизни много самых горьких разочарований, прежде чем судьба забросила ее в тихий уездный городок на Волге.
Когда-то наивной двадцатилетней девочкой она оставила родительский дом, чтобы посвятить себя самому высокому и прекрасному, что было в жизни, — искусству. Тогда она еще не подозревала, через какие испытания нужно пройти молодой безвестной дебютантке, чтобы пробиться на сцену и сделать себе громкое имя. Имя ей сделать удалось, правда, пожертвовать пришлось слишком многим. И что толку оказалось в этом имени, если теперь оно украшает афишу паршивого театрика в провинциальном городишке? Ольга Александровна всегда знала, что способна на большее, но судьба отпускала свои дары слишком уж скупо…
Пуще всего тяготили вечные театральные интриги. Любой из товарищей по театру, клявшийся при каждом удобном случае в верной дружбе, готов был при другом удобном случае продать за полушку.
Волгина успела поиграть на провинциальной сцене и хорошо знала все темные стороны закулисной жизни, когда получила приглашение в Художественный театр, о котором в актерской среде слагались легенды.
Ольга парила как на крыльях, судьба наконец повернулась к ней лицом и готова щедро воздать за все перенесенные лишения…
Отрезвление наступило очень быстро. Станиславский, блестящий Станиславский, гений, сверхчеловек, показался Волгиной безжалостно жестоким, бестактным, грубым…
Никакие рассуждения коллег по театру не могли рассеять это ощущение. Качалов объяснял все тем, что к гению нельзя подходить с обычной меркой. Да, Станиславский — гений, и пусть у него нет такта, умения наладить отношения с человеком, но есть гениальная способность разбудить в актере творческий импульс. Он бывает бесцельно груб с актером-человеком, но совсем иначе относится он к актеру-творцу…
Ольгу это не убеждало, она видела, что и у Качалова были моменты острого неприятия манеры Станиславского руководить, что порой и Качалов бледнел, с трудом сдерживая обиду, у него дрожали губы и пальцы.
Но Качалов умел прощать, умел переходить от раздражения к обожанию, а Ольга не умела…
С Немировичем-Данченко в театре постоянно случались какие-то нелепые происшествия. То он садился на край режиссерского стола, столешница переворачивалась, и на Владимира Ивановича летели графин, чернильница, лампа… То он, споткнувшись, падал в проходе зрительного зала между рядами кресел… То во время репетиции в его кармане вспыхивал коробок со спичками, и огонь прожигал огромные дыры в его пиджаке и брюках… То он опрокидывал на себя стакан горячего чая и с обидой говорил Качалову: «Ну почему все это случается со мной непременно в вашем присутствии? Ведь вы, я знаю, это коллекционируете». Эти «двадцать два несчастья» так не вязались с образом небожителя…