А у Малаховых по-другому: двор открытый, просторный, на месте амбара — стена из камней, за стеной — сад; дом хотя и двухкомнатный, но длинный, вместительный, ворота легкие, без крыши. Но в подворье все выглядело как-то комоло, будто строили люди большую усадьбу, но что-то помешало им. Огородишко маленький, овечек нету, только малоудойная коровенка да курицы, в саду черемуха да сирень (а уж какие ягоды от черемухи!).
Тот осенний день был грязно-сер и уныл. Проснувшись, Колька не мог понять, что сейчас — предрассветное утро или вечер уже.
«А где тятя с мамой? Чудно седни». Он видел, что лежит дома, на рваной отцовской тужурке, брошенной на полу, кругом все домашнее, привычное — старинная резная горка, смастеренная когда-то дедом Андреем, деревянная кровать, переборка, печь, — и в то же время почему-то казалось (может, привиделось во сне?), будто он где-то в лесу ночевал, в шалаше, один-одинешенек, неведомо как попавший туда, и вот теперь приходит в себя, начиная осознавать, что и как. На подоконнике потягивалась кошка, выгибая свою легкую мохнатую спину. Колька тоже потянулся. На крыше резко, болезненно постукивала железная кровля. Нехотя взлаяла, наверное, только затем, чтобы прочистить горло, соседская собака, старая, облезлая псина, по целым дням лежавшая в крохотной дощатой конуре. Вроде бы пахнет чем-то. Ага, свеженьким, хлебным пахнет, что-то испечено. Значит, утро, вечером у них ничего хлебного не готовят.
Серо в окошках, хмуро в избе, а в душе у Кольки свет, радость, и он, окончательно освободившись ото сна, весело протирает глаза.
«Что это мне так радостно? — дивится он и бессмысленно улыбается. — Как мне хорошо! Пошто мне так хорошо?»
Сегодня в школу не идти — выходной. Скоро прибежит Санька, и они понесутся в лес за опятами, которых нынче народилось тьма-тьмущая, с каждым старым пеньком хороводятся. Колька захватит с собой новый лук и три стрелы с железными наконечниками (их он сделал вчера вечером). Возле дома стрелять опасно: третьего дня Санька чуть-чуть не попал стрелой в соседскую корову. Вот было бы шуму! На улице поиграют в чижика, запустят змея (ветерок есть, вон как громыхает кровлей-то), — до облаков взлетит. На огород сбегает, огурцов, бобов, стручков поест. И мало ли что еще можно за день-то сделать, ого-го!
Торопливо вошла в избу мать с пустым ведром. Заулыбалась.
— Вставай давай, Коленька. А то и царство небесное проспишь.
Подошла, погладила сына по груди.
— Потя-гу-шень-ки! Вставай, щас завтракать будем.
— А что сделала?
— Завариху.
— А молоко есть?
— Найдем маненько.
«Какая она все же добрая, — думает Колька. — Она самая, самая лучшая, моя мама».
Он чувствовал себя с ней, как за каменной стеной, ему казалось, что она ну все-все понимает, все может, все на свете умеет. И, глядя на нее доверчивыми, влюбленными глазами, Колька вскакивает с постели.
— Отца дожидаться не будем. Он пошел тут к одному на Запрудную улицу, замок наладить.
На столе большая сковородка с заварихой — зажаренным тестом, поверх которого налито топленое масло.
Они не успели вылезти из-за стола, как под окном послышалась песня:
Это надсажался Василий Кузьмич, он уже успел где-то нахлестаться. Наверное, у тех, кому чинил замок. Подвыпив, он завсегда поет, хрипловато, с каким-то упрямым, неприятным нажимом поет. И только эту казачью песню. Почему только эту, никто не знает.
— Ой, господи, опять налакался! — досадливо хлопнула себя по коленям Мария Терентьевна.
Василий Кузьмич по-пьяному тяжело перешагнул через высокий порог и громко проговорил:
— Дай-ка денег, Те-рен-тьев-на!..
Странный у него голос, будто грубо спорит с кем-то. Всегда такой. Василию Кузьмичу кажется, что так солиднее: и домашние больше слушаются, и чужие. Слушаются и… даже побаиваются.
Когда он бывал пьян (справедливости ради скажем, что мужик этот пил редко, хотя и помногу) и недоволен женой, то звал ее не по имени, как обычно, а по отчеству. И женщина всякий раз настораживалась, слыша мужний требовательный голос: «Те-рен-тьев-на!»
— Так ить у нас нетука, Васил.
— Как это нетука?
— Да вот вчерась последню трешку истратила. У нас и вообще их, денег-то, кот наплакал.
— Не заливай давай.
— Ну нет, говорю. И потом, Василий, скока же можно пить.
— Давай, говорю!
— Ну я же сказала, что нету.
— Врешь!
— Ну нету же!
Мария Терентьевна поморщилась, как от боли:
— Ведь ты уже порядком выпил. И хватит. А то опять будешь на корячках ползать. Раздевайся-ка давай. — Засуетилась. Притащила из кухни табуретку. — Поешь-ка давай. Садись. А то уже остыло.
Она говорила что-то не то и не таким голосом. Даже Кольке было ясно, что деньги у нее все же есть.
— А ты че это хвост-то поднимаешь? Я тебе чего сказал?
— Ну, Василек… Не надо, Василек, — тихо, ласково произнесла Мария Терентьевна.
Но Василий Кузьмич, видать, уже плохо соображал и дико упрямился:
— А ну быстро!
— Господи! И за что такое наказанье?
— Ты слышишь?! — Он грубо толкнул жену в плечо. Трезвый, он и пальцем не трогал ее, а под пьяную лавочку мог и толкнуть.