— Так-таки… ни капельки?
— Нельзя мне.
— Какой ты хороший, дядя Пимен. — Она положила голову ему на плечо. — Ой, вся дрожу. Ой, как холодно! Да что же это, господи!
— Давай поборемся, теплей будет.
Они долго боролись, катались по полу, ударяясь головой о потолок и стены.
Задыхаясь, она проговорила:
— Когда пойдем?
— Лежи покудов. Пучай посветлеет маленько. Зубы-то болят?
— Нет, перестали почему-то.
— Ну и ладненько.
— Погоди! — она замерла на мгновение. — Че это, а?
— Волки воют, — стараясь быть равнодушным, проговорил Пимен.
— Волки?! — встрепенулась она.
— Да че ты, дурочка, боишься-то?
— А как мы пойдем?
— Ничего, пой-дем.
Помолчала и вздохнула:
— Щеки болят. Ознобила.
— Говорил ить, варежкой три.
— Потемнеют теперь… Когда ознобишь, всегда темнеют. Ну зачем тока я поехала?
— Пудрой побелишь, — усмехнулся он.
— Это что же за напасть такая!
— Не только вчерась, весь февраль метет.
— Пальцы че-то онемели. Не сгибаются.
— Отой-дут.
— Какая я слабая. Даже стыдно. А знаешь, дядя Пимен, ведь ты спас меня. Пропала б я. Ей-богу, пропала б. Я тебе так… так тебе благодарна, что даже не знаю как.
Она опять вздохнула печально и помолчала, о чем-то думая.
— Я теперь все время помогать тебе буду, зови меня, когда надо белье постирать, иль полы помыть, иль постряпать чего. Как мужику без женщины?
— Может, переедешь ко мне? — сказал он неуверенным, глухим, прерывистым голосом.
— У меня ж дом свой. Ты чего?..
— Сдашь квартирантам. Библиотекарша вон фатеру ищет.
— Так прислугой-то у тебя мне тоже какая охота.
— Пошто прислугой? — он проглотил слюну и проговорил полушепотом: — Жить будешь со мной.
— Что?
— Распишемся, — тяжело выдохнул он.
— Как? — испуганно переспросила она.
— А как люди…
— Да ты что, дядя Пимен? — Валя удивленно хмыкнула.
— А че?
— Да как тебе не стыдно? Ну, как тебе не стыдно?!
— Отчего стыдно-то?
— От этого самого…
— Я ж все как по совести, чтоб все законно…
— Да ведь ты вдвое старше меня.
— Так че?
— Ты же против меня старик. И не стыдно?
— Я не силую. Я как по закону.
Она засмеялась. Так смеются люди над полудурком, сказавшим несусветную чушь.
«Господи! Что это с мужиком? Бабу он почуял, что ли?» Валя отшатнулась от Пимена.
«Не пойдет», — подумал он и почувствовал, как внутри у него похолодело. Сейчас он, кажется, не только любил ее, но и ненавидел! Не за отказ ненавидел. За смех. У него даже появилось на миг гаденькое желаньице: встать и уйти.
— И сынишке твоему отца надо. Скоро спросит: «Где папа?» А папу — ищи-свищи.
— При чем тут мой Стаська? И кому какое дело?.. — Последние слова Валя произнесла уже раздраженным голосом. Горделивая и обидчивая, она не любила, когда ей напоминали о старом грехе — случайной связи с красивым офицером, встретившимся ей в райцентре в позапрошлом году.
Помолчали.
— Ты ж пожил. А я чего?.. Я и жизни-то еще не видела.
— А я видел? — зло спросил он.
— Все ж таки…
— Да че там «все ж таки». При чем тут годы? Рази годами измеряют счастье?
«Его ничем не измеряют», — подумала она.
Снова молчали. На этот раз долго. Потом она сказала, чувствуя, что чем-то, — не только одним отказом — обидела его:
— Да, конечно… Одному легко выпадает, а другому…
— Да не то! Если о ласке говорить… так я ее тоже почти не знал, хошь верь, хошь не верь. Че уж!.. Че было-то? Было все очень даже интересно. Тока подрос — в армию забрали. И на Дальний Восток турнули. А там сопки голые да шинеля серые. И окроме их — ниче. Отслужил, домой поехал — рад-радехонек. Только-только отдышался, к гражданской жизни стал привыкать, смотрю, финская война началася. Опять забрили. А опосли — с фашистами. Так все молодые годы с винтовкой и пробегал. Больше по Дальнему Востоку, по Северу да по тундрам… Вернулся уж в сорок седьмом. А в колхозе у нас развал. Мужиков не было, одне старики, бабы да детишки. Работы — прорва, а жрать нечего — на трудодни по двести да по триста грамм тогда давали. Я от работы никогда не убегаю, сама знаешь. Ну и вкалывал. Когда жись полегче стала, женился. А Марья чахоточной оказалась. Два годка и пожили только. Да и како там пожили. Она мучилась. И я с ей мучился. Вчерась посмотрел в зеркало на себя. Весь седой, плешина уж, мешки под глазами.
— Да-да!.. А от чего лысеют, дядя Пимен?
Он чувствовал, что она улыбается. Она хохотушка, и глаза у нее завсегда игривые, так и стреляют, так и стреляют. И бесовские огоньки в них.
— Лысеют? Хм! Не знаю. Наверно, от умственности.
— А вот Авдей дурак дураком, а голова голая, как яичко.
— Да…
— Имя у тебя какое-то чудное — Пимен.
— Родителей надо ругать. Ребята в детстве Пашкой звали. Зови, если хошь, Павлом. Так вот я и говорю, седой уж и мешки под глазами. А годов-то своих старых я вроде бы и не чувствую. Как будто двадцать пять мне, а не пятьдесят. Самому чудно. Скажу кому — не верят. Тебя вот приглядел. Давно уж. Все собирался поговорить, да не решался. Боялся не боялся — не поймешь чего. И, наверно, не сказал бы никогда… да ночь эта… больно дикая. Когда смерть в глазах, всегда больше жить охота и посмелее стаешь.
Заговорил тише: