С того дня и началась его бродяжническая жизнь: с весны у богатого мужика (верстах в десяти от разъезда) он работал, делал, что велели. Летом стали дохнуть овечки, которых Петька пас. Мужик начал лупить его, и Петька ночью убежал из деревни. Осенью жил уже в городе, на окраине. А зимой пришел на завод. Вернее, его привели с четырьмя другими беспризорными мальчишками: их поймали в подвале старого полуразрушенного дома, где они устроили себе лежанку из тряпья и ночевали. Его дружки потом сбежали, а Петька остался, робил в цехе и жил в холодном грязном бараке. Восемнадцать человек в одной большой комнате. Стены мокрые, и по ним ползали медлительные, толстенькие противные мокрицы. Наверное, ни одно животное не выжило бы в тех условиях, а он вот выжил.
Беды и невзгоды не закалили его, как следовало бы думать, а наоборот — вселили в душу робость, неуверенность в себе, и, стараясь скрыть это, он всякий раз угрюмится, супится.
Лет двадцать назад вдруг объявилась — это было как снег на голову — его мамаша. Она была уже безнадежно больна, прожила у сына с полгода только, и Петр Васильевич ни разу ни в чем не упрекнул ее. Раньше он с какой-то даже теплотой и в то же время с тревогой вспоминал об этой женщине, думал о ней, как о матери, безвестность рождала у него сыновьи чувства, а когда она оказалась тут вот, рядом, молчаливая, жалкая (в глазах покорность), когда он узнал, что в ту ночь с ней ничего плохого не случилось, она ушла от него, то вдруг внезапно, на диво самому себе изменился — начал ясно чувствовать ее вину пред собой. Картины детства и отрочества все ярче и ярче высвечивались в памяти. На людях еще ничего, зовет ее мамой, разговаривает с ней, а когда они остаются наедине, вдвоем, что-то сковывает его язык и на душе становится как-то неспокойно, тяжело. Хочет пересилить себя, быть снисходительным, добрым, увидеть в ней мать — не получается.
…Он не сразу расслышал вопрос, который задал ему парень.
— Не хотите ли коньяку? Говорят, коньяк расширяет сосуды. И берите шоколад и сыр. А то что за завтрак — лук с хлебом.
Чувствуется, что парень говорит все это больше для Сенькина, а не для Петра Васильевича. И голос… Очень интересный голос: по-особому холодный, отчужденно вежливый.
— Не могу, — слегка напряженным голосом ответил Петр Васильевич. — Коньяк это ведь тоже алкоголь. А он мне вреден.
— Ну, маленечко-то…
— Все равно.
— Наверное, внучатам помогаете, бабка больна, вот и приходится экономить? — Парень улыбался. В его широкой улыбке тоже что-то свое, затаенное.
— Нет у меня внучат.
— Правда ли, что к старости люди становятся более бережливыми? А точнее сказать, скупыми?
— Кто как. — Петр Васильевич делал вид, будто его совсем не трогают приличные по тону и бестактные по содержанию вопросы.
Да, он всю жизнь экономил, смолоду научился — зарплатишка в те давние годы была мизерная, а потом, когда в сорок с лишним лет заочно окончил институт и стал инженером, когда пришли к нему чины (не сразу, правда, и не ахти какие, но все равно чины), а вместе с ними и деньги, Петр Васильевич по старой привычке продолжал экономить, то на одном, то на другом, и это получалось как-то привычно, машинально. А со стороны могло показаться даже глупым. Костюм, который сейчас на нем, куплен лет десять назад в магазине уцененных товаров и все еще новешенек. По дешевке куплено и пальто. Только вот шапка дорогая — пыжиковая. Но что же в этом дурного? И странное дело: даже в скромной одежде он кажется почему-то солидным и важным.
Парень перелистывал толстую старую книгу.
— В Бахчисарае, в ханском дворце, теперь музей. И там все сохраняют. Все очень хорошо организовано. А Сибирскому ханству не повезло. От Кашлыка, говорят, ничего, не осталось. Вы слыхали о Кашлыке? — спросил парень у Петра Васильевича.
«Это он меня экзаменует. И как примитивно экзаменует».
— Да! Я был на том месте, где когда-то располагалась столица Сибирского ханства. Правда, еще лет двадцать назад. Там, действительно, уже ничего не осталось. Только холм. Точнее, остатки холма. Ну и лес еще. Холм этот все время подмывается Иртышом. И это очень жаль, что ничего не осталось. Ведь это все-таки история.
Помолчали. По радио уже часа два наяривал джаз, одна мелодия веселее другой. Репродуктор сверх всякой меры хрипел.
— Любите джазовую музыку?
Петр Васильевич любил джаз, но признаваться в этом почему-то не хотелось.
— Ннет!
— Ну, как же так, папаша? Интеллигентные люди должны разбираться в музыке. Даже школьники и — те разбираются.
— Любить и разбираться — разные понятия. Я люблю скерцо и скерцино. А вы?
По правде говоря, Петр Васильевич не знал, что такое скерцо и скерцино, слыхал когда-то от кого-то о них, и не в меру услужливая память зачем-то сохранила эти слова. Парень не злил его, скорее, забавлял. «Вот такие самоуверенные, усатые-волосатые парни почему-то нравятся девчонкам, — подумал Петр Васильевич. — Для этих парней все просто и ясно. Никаких тебе сомнений».
— Лично я не очень-то разбираюсь в музыке, — сказал Сенькин. — У нас в деревне не было даже гармошки.