Почти четыре месяца пропали даром. Сто двадцать дней. 1880 часов. Он мгновенно помножил в уме сто двадцать на двадцать четыре. Что такое? Что такое? Раньше с трудом мог помножить эти цифры даже на бумаге, он малограмотный. Сколько же будет минут? 1880 — на 60. Получается 1 128 000. А сколько секунд? 6 миллионов 768 тысяч. Перемножил 1253 на 128, 9966 на 1378, 18 732 на 6974, 118 396 на 17 983. И только 238 999 на 797 999 помножить не смог…
Вспомнилась Боктанка. Поселок всегда казался ему чистым и красивым: стоит в горах, возле Чусовой, окруженный лесом. Много купеческих особняков, кирпичных, с верандами, балконами и садами, церковь, построенная в незапамятные времена. Купцы торгуют в поселке и в ближних деревнях. Скупают у охотников шкурки соболей, песцов, лисиц и горностаев. Для этого зимой нанимают окрестных крестьян с лошадьми и едут на север, верст за триста. Доставляют охотникам муку, соль, чай, обувь, порох и дробь. Пушнину летом продают в городах по баснословным ценам, о которых обычно не любят распространяться.
Отец у Ивана служил дворником у самого богатого боктанского купца по прозвищу Бочкарь. В пятьдесят лет отец выглядел немощным стариком, был робок и испуган. Денег у них в семье всегда было мало; и они ничего не ели, кроме овощей (их они выращивали на огороде), грибов да ржаного хлеба. Отец стал выпивать, заболел чахоткой, совсем опустился, и купец рассчитал его. Старик все лето ходил по тайге, искал золото и, конечно же, не нашел. На завод его не приняли из-за чахотки, и он бродил по Боктанке, как бродяга. Увлекся картежной игрой, ставя под заклад свой домишко. Ему поначалу повезло — появились деньги. Во вторую рождественскую ночь он играл с Бочкарем. Оба были пьяны. К утру отец проиграл и домишко, и амбар, и хлев. Иван подозревает, что купец смухлевал. Рассказывая об этой ночи, игроки, близкие к Бочкарю, как-то загадочно улыбались.
Через неделю пьяный отец замерз на улице.
Сейчас Боктанка показалась Настырнову грязной и неопрятной; пахло чем-то застоялым и гнилым. Раздражал вид купеческих особняков с напыщенными фасадами, с крикливо разрисованными ставнями, нелепыми башенками, железными петухами у труб. Дома рабочих, расположенные на кривых улочках, казались слишком маленькими, жалкими, а сараи, ворота и заборы нелепо большими. Иван остановился возле одного из таких домов. Он был ему хорошо знаком, этот дом с рябиной у окон, с высоким забором, через который нельзя было пролезть и сквозь который нельзя было что-либо увидеть.
Он услышал ее голос, доносившийся из сеней. Вот она засмеялась. Почему она так противно смеется? Не смех, а какой-то грубый хохот.
Она сразу же выскочила, услышав его голос. Глянув на него, захохотала:
— Какая у тя бородища-то! Господи, какая борода! Ха-ха-ха! Ой, не могу! Ей-богу, не могу! Ой, уйди к лешему, не смеши.
Видать, ей было шибко смешно, она стала даже взвизгивать и хвататься за живот.
Иван все лето не брился и не видел своего лица. Надо бы прежде привести себя в порядок, а потом приходить, но так хочется поговорить с людьми, а особенно с ней. Он несколько месяцев говорил только сам с собой и уже привык к своему монотонному бормотанию. Трудно быть одному, и, разговаривая сам с собой, человек как бы обращается к невидимому, доброму, понятливому собеседнику.
Шура хохотала, а он критически осматривал ее. Какая она неуклюжая, на обвислых щеках красные пятна, на шее пот. Ему холодно, а ей жарко.
— Ха-ха-ха!!
Почему он раньше не замечал, что она такая неприятная?
— Заходи. — Женщина прижалась к нему плечом. — Смотри, а то тут один хахаль уже давно подбирается ко мне. Ха-ха-ха! Он ведь не знает, что у меня дед есть. Ха-ха-ха! Сядем, что ли?
Иван сказал, что спешит.
— Много ли золотишка-то принес?
И, выслушав его ответ, брезгливо поморщилась:
— Э, че от тебя ждать!
Она тоже критически осматривала его постаревшее лицо, рваную, грязную, пахнущую копотью одежонку.
Раньше он был с ней нахален и болтлив. Сейчас она смотрела на него с явным разочарованием. Проговорила уже без смеха:
— Все лето прошатался. И только это несешь?
— Только это.
— Что-то не получается у тебя.
— Да, не получается.
— Бочкарь ишо одну лавку открывает. Вот тут, наискосок. Зимой он полно шкурок всяких привез. От охотников.
— Надул их.
— Да почему надул? Ээ, — она насмешливо хмыкнула, пропела что-то про себя, посмотрела по сторонам и сказала: — Какой-то ты седни неинтереснай. Какой-то ты не такой.
Он не знал, о чем говорить с ней. Глупые бараньи глаза. И смех этот… излишне громкий, грубый.
Он шел по дороге, улавливая любопытные, изучающие взгляды редких прохожих. Кто-то крикнул:
— Ты что это, Ванюшка, странником заделался?
Это был Бочкарь, толстый (потому и Бочкарем прозвали), крепкий старик в старом-престаром порыжевшем полушубке, новых хромовых сапожках и новенькой щегольской фуражке с блестящим козырьком. Бочкарь был оригиналом и любил одеваться так вот странно — в новенькое, дорогое и в рванье.
— Ты это откуда явился, с каторги что ли? — Он говорил грубовато, противным покровительственным тоном. — Что молчишь?