Я старалась не заснуть и с этой целью думала о Бобе. Точнее, о том, что я собираюсь от него уйти. Прошло три года с того дня, когда я впервые проснулась в его постели, усыпанной хлебными крошками, среди сбитых в клубок простыней. Я не знала, что делать дальше. Боб был совершенно пассивен, как игуана в спячке, и я не могла понять, каковы его дальнейшие планы. Когда я спросила, хочет ли он, чтобы я осталась, он хрюкнул. В ответ на вопрос, хочет ли он, чтобы я ушла, он опять хрюкнул. Я решила пойти на компромисс – уйти, но потом вернуться. Я выскользнула из объятий линючего бордового постельного белья, молча поморщилась от боли в загипсованном запястье, направилась (не завтракая) в свою комнату в женском общежитии Валмерс-Холл, подобную монашеской келье, и уснула.
К Бобу я вернулась в шесть часов вечера. Он лежал ровно на том же месте. Из-за его появления на велосипеде я решила, что он ведет подвижный образ жизни. На самом деле велосипед он позаимствовал у кого-то, чтобы перевезти на нем выращенную дома траву.
Я сбросила одежду и снова залезла в постель. Боб перевернулся на другой бок, открыл глаза и произнес:
– Ух ты! А ты кто такая?
По совершенно непонятной причине после первой ночи с Бобом я к нему странным образом привязалась. Позднее я задавалась вопросом: уж не лишилась ли я свободы воли, словно моя личность сплавилась с (весьма ограниченной) личностью Боба? («Вроде слияния разумов?» – сказал тогда Боб, которого эта идея в кои-то веки сильно воодушевила.)
После истории с велосипедом я перебралась к Бобу – постепенно, книга за книгой, туфля за туфлей. К тому времени, когда он заметил, что я больше не ухожу домой, он уже свыкся с идеей моего присутствия и не удивлялся поутру, обнаружив меня рядом с собой в постели. Я подумала, что можно и уйти от него таким же образом. Изымать себя по частям до тех пор, пока расчленять уже будет нечего и останутся только самые неосязаемые и загадочные компоненты (например, улыбка – да и она со временем растворится в воздухе)[48]. И в конце концов на месте, где была я, не останется ничего. Это гораздо гуманней, чем взять и разом выйти в дверь. Одним куском. Или внезапно умереть.
– Арчи, – мягко вмешался профессор Кузенс, – а вам не кажется, что вся литература представляет собой поиск идентичности? – Он широко развел руками. – Начиная с «Царя Эдипа», далее везде – все литературные произведения описывают странствия человека… включая прекрасный пол, конечно… – он нагнулся и похлопал меня по руке, – в поисках своего подлинного «я» и своего места во вселенной, во всем грандиозном миропорядке. В поисках смысла жизни. И Бога. Существует ли Он (или Она), и если да, то почему Он (или Она) бросает нас в холоде и одиночестве на этом шарике, что без конца крутится в черной бесконечности космоса, открытый суровым межзвездным ветрам? И что будет, когда мы доберемся до конца бесконечности? И какого он цвета? Вот вопрос. Что видим мы, стоя на площадке обозрения бесконечности?[49]
Все сидели молча, уставясь на профессора Кузенса. Он улыбнулся, пожал плечами и сказал:
– Это я так, думаю вслух. Продолжайте, дорогой мой.
Арчи, не обращая на него внимания, поехал дальше:
– Простите, – обратился Кевин к профессору Кузенсу, – вы сказали «какого цвета
– А вы думаете, есть разница? – живо отозвался профессор. – Это чрезвычайно интересно.
– Конец бесконечности? – удивилась Андреа.
– О, у всего есть конец, – ободряюще заверил ее профессор, – даже у бесконечности.
Я-то знала, что у бесконечности цвет придонного ила и дохлых тюленей, военных кораблей, затонувших вместе с экипажем, спитого чая утром в понедельник, штилей субботнего вечера и бухточек северо-восточного побережья в январе. Но я не стала ни с кем делиться.