Такое мирное настроение Белинский, однако, сохранял только для приятелей. В журнале он вел упорную борьбу с противниками своих мнений, которые в это время (1841 г.) успели обзавестись еще одним органом – «Москвитянином», издававшимся под редакторством Погодина и Шевырева. Полемика была вообще одною из любимых стихий Белинского, а в данном случае он тем охотнее бросился в борьбу, что Погодин и Шевырев были все-таки более приличные противники, нежели Булгарин и Греч, и что московский журнал явился выразителем тех самых тенденций, которые только что отвергнул Белинский, но тенденций, доведенных до уродливой исключительности. Идеальный, общефилософский элемент был изгнан из этих тенденций, и они сводились к превознесению не действительности вообще (как это было у Белинского), а действительности национальной. Казалось бы, оно довольно безобидно: всяк кулик свое болото хвалит, как говорит пословица. Но дело, конечно, не могло остановиться на платоническом национальном бахвальстве, а развилось в целое учение, которое тогда называли славянофильским, но которое вернее было бы назвать просто русопятским. Полемика эта продолжалась, однако, недолго, ввиду солидности тех аргументов, которые «москвитяне» выдвинули против Белинского после первой же его статьи о них. «Смотрите, чтобы не было вам какой беды…», – писал впопыхах Боткин в редакцию «Отечественных записок» и сообщал факты, которые действительно пахли «бедою». Позднее, в 1842 году, при появлении первой части «Мертвых душ», Белинский дал славянофилам в лице Константина Аксакова, своего бывшего приятеля и единомышленника, генеральную битву, которая, впрочем, была только эпизодом общей борьбы, разгоревшейся тогда между «западниками» и славянофилами и, в сущности, продолжающейся до сих пор.
Русский человек в большинстве своих слабостей (беспечности, беспорядочности, нерегулярности), как и в большинстве своих достоинств (альтруистичности, сердечной нежности и мягкости, скромности), Белинский в формальном смысле по-русски и работал: полосами и запоями. Дни и недели проходили в письменных и устных беседах с приятелями, в игре в преферанс и т. д. – «глядь, уж и 15-е число на дворе, Краевский рычит, у меня в голове ни полмысли, не знаю, как начну, что скажу, беру перо и статья будет готова – как, я сам не знаю, но будет готова».
Это признание характеризует нечто гораздо большее, нежели простые приемы работы. Дело в том, что сила таланта Белинского заключалась не столько в доказательности его доводов, сколько в убедительности его тона, того постоянного одушевления, с каким он говорил о предмете. Сердце автора давало весть сердцу читателя. А для этого не требовалось ни строгой обдуманности общего плана работы, ни соразмерности частей, ни особой чистоты языка, а требовалось, чтобы автор в каждую минуту и на каждой строке был самим собою, не насиловал ни своего ума, ни своей совести, – условие страшно трудное и невыгодное для всех, кроме таких людей, как Белинский. Белинскому не надо было заметать никаких своих следов, не надо было прятать никаких своих хвостов: он