От Николая пришло письмо из Челябинска, куда отвели их полк на переформирование. Теперь уж Фросю удержать никак нельзя было — собралась и уехала. Когда вернулись из Баланды провожающие, Олимпиада Григорьевна, умиляясь, молвила:
— Господи, любит-то как она его! В какую дальнюю дорогу собралась!
Михаил Аверьянович поглядел на тихую и кроткую свою жену, но ничего не сказал. Лишь вздохнул.
Весь месяц, пока не было Фроси, они прожили в большой тревоге за нее и только теперь поняли, какой близкой и родной стала для них младшая сноха.
Фрося вернулась без предупреждения, и потому ее никто не встретил на станции. Ее торопливые, легкие шаги услышали лишь тогда, когда она подходила к сеням и когда под ее ногами звонко хрустнули первые сосульки, сорвавшиеся с соломенной крыши. Она вбежала в дом необыкновенно оживленная, румяная и холодная, как осеннее схваченное морозцем яблоко. Синие на обожженном солнцем лице глаза ее светились счастливо и загадочно.
«Привезла», — безошибочно определила Настасья Хохлушка, сердито поджав губы.
А Фрося, по-девичьи свежая, яркая, уже сидела на печи, облепленная со всех сторон детьми — своими и Дарьюшкиными. Ребятишки хвастались друг перед другом конфетами, боролись за лучшее место возле Фроси, от которой веяло далекой дорогой и еще чем-то непередаваемо нежным и милым. Дети жались к ее груди, тыкались мокрыми носами в темные косы. А она, сильная, здоровая, говорила и говорила без умолку, рассказывая о своем путешествии. Потом, согревшись, почувствовала усталость, закрыла глаза и заснула. Дети притихли. Босые ноги Фроси уткнулись в горку сухих яблок, сдвинутых в угол и источавших чуть грустноватый, сладостно-терпкий дух осеннего сада: багряных листьев, коры, умирающих трав.
Печь дышала теплом и уютом. Зимой она — любимое прибежище детей — согревала их, полунагих, а то и вовсе нагих. Зимними вечерами дети слушали тут такие же, как эти вечера, долгие сказки старой Настасьи Хохлушки про ведьм, домовых, летунов, водяных и леших. Сюда по утрам любвеобильная Дарьюшка, таясь от свекрови, совала им из-за пригрубка горячие — прямо со сковороды — вкусные блины или лепешки. С печки детвора наблюдала за проказами забавных ягнят и козлят, только что явившихся на свет и спасавшихся от лютой стужи в избе.
По воскресным дням печь преображалась. На нее забирались и взрослые: женщины — для того, чтобы «поискаться» и посудачить о том о сем; Петр Михайлович — поиграть с ребятишками. Над судной лавкой сквозь длинный утиральник подымался соблазнительно вкусный пар — под утиральником «отдыхали» только что вытащенные и скупо помазанные конопляным маслом пироги с капустой, картошкой, калиной и конечно же яблоками. Отдыхала и печь, молчаливо величественная, как хорошо, всласть потрудившаяся деревенская баба; она все сделала, что нужно было людям, и теперь могла малость вздремнуть. Из темного, приоткрытого дырявой заслонкой зева печи, из многочисленных ее печурок и отдушин исходили потоки горячего воздуха. И казалось, что печь, прикорнув, ровно и спокойно дышит.
Однако в ту пору, о которой идет речь, она была далеко не такой доброй и ласковой к людям. Дети — для них она существо почти живое, чуть ли не мыслящее — вдруг заметили, что день ото дня ее протапливают все хуже и хуже, неохотно — так только, для порядку, — бросают поленца два да кизячок, и все. Печь, насупленная, как мачеха, стоит и сердито, хмуро смотрит пустыми темными глазницами печурок в мерзлое окно напротив, и окно это уже не озаряет ее, как прежде, солнечной ясной улыбкой. В такие дни взрослые делаются раздражительнее. Старая Настасья Хохлушка гремит ухватами и без всяких видимых причин кричит на снох, на молодых и старую, Олимпиаду, а Петр Михайлович, утратив обычную для него веселость, исчезает куда-то возвращается ночью — всегда пьяный. Дедушка все реже ласкает внуков, уезжает на Буланке в сопровождении старого и невозмутимого Жулика на целую неделю, и в доме очень ждут его.
Ждала и печь. К приезду Михаила Аверьяновича ее натапливают чуть ли не до красна. Как только у ворот послышится скрип саней и глуховатое, характерное дедушкино покашливание, женщины торопливо набрасывают на плечи одежду и с непокрытыми головами выскакивают во двор. Через минуту они уже волокут что-то в избу в холодном, припудренном поземкой мешке. Дети подымают галдеж и, сдвинувшись к самому краю печи и рискуя упасть на пол, поглядывают оттуда нетерпеливыми оченятами, требовательно разинув рты, — в эту минуту они удивительно напоминают голых, еще не оперившихся птенцов, вытягивающих из гнезда шеи и раскрывающих голодные желтые клювы, властно прося пищи.