В общем, у Мишки было достаточно оснований не очень-то доверять дяде Петрухе. Но таково уж детство: оно незлопамятно. Мишка быстро позабыл о своих обидах и по-прежнему слушался Петра Михайловича. С ним всё-таки было куда интереснее, чем, скажем, с отцом, который, вернувшись в Савкин Затон, вот уже третий год работает секретарём сельского Совета. Домой отец приходит поздно, всегда выпивши, придирается к матери, дебоширит, и Мишке вместе со старшими братьями, Санькой и Ленькой, приходится бегать в сад за дедушкой, чтобы тот усмирил сына. А усмирить Николая Михайловича могли только три человека: Михаил Аверьянович, Павел Михайлович — секретарь партийной ячейки, и Иван — старший сын Петра Михайловича. Но Павла и Ивана почти невозможно было застать дома, целыми ночами напролёт просиживали в нардоме, всё митинговали да агитировали, так что, кроме Михаила Аверьяновича, помочь Фросе никто не мог. Тот появлялся в избе, большой и суровый, как сама совесть, молча брал буяна за руку и, покорного, уводил к себе в сад. Оттуда Николай Михайлович возвращался на рассвете и, виноватый, ласковый, просил у жены «что-нибудь полопать», Фрося торопливо подавала на стол еду, стараясь предупредить все желания мужа, и, когда он, насытившись, уходил, облегчённо вздыхала. Ночью же повторялось всё сызнова. Николай Михайлович появлялся в избе, оглушительно сморкался — первый признак подымающейся в нём бури, а также того, что он успел уже где-то «клюнуть», и прямо от порога кричал;
— Молока!
Фрося бежала во двор, лезла в погреб, приносила полный горшок.
Николай Михайлович брал его в обе руки и, чуть раскорячившись, приняв удобную стойку, запрокидывал голову и медленно, долго выливал молоко в себя. Перед тем лицо его было бледным, потом начинало краснеть и под конец делалось багровым. В этот-то миг, будто налившийся до краёв лютейшей злобой, он со всего размаху бросал опорожнённый горшок об пол. Брызги битых черепков разлетались во все стороны, словно осколки разорвавшейся бомбы. Они ударялись в стены, в печь, в окна. Попадали и в Николая Михайловича, накаляя его ещё больше. Раздувая ноздри и шумно дыша, глядел он на оцепеневшую от страха жену белыми от ярости глазами и кричал:
— Снятым угощаешь?
— Да что ты?.. Опомнись!.. Только вечор подоила…
— Ма-а-а-лчать!
— Николай!..
— Атставить!
Заслышав такое, дети вылетали из избы и мчались в сад за дедушкой.
С той поры в семье Харламовых всё чаще стали поговаривать о разделе сыновей Михаила Аверьяновича. Первым пожелал отделиться от отца и младших братьев Пётр Михайлович: дети его подросли и уже могли вполне самостоятельно вести хозяйство.
Мишке очень жаль было расставаться с двоюродными братьями и сёстрами, среди которых он рос и к которым очень привык. И в особенности почему-то не хотелось отпускать дядю Петруху, которому теперь Мишка готов был простить все его проделки, в том числе и ту, прошлогоднюю, наиболее стыдную для племянника. В доме и по сию пору помнили о ней и посмеивались над Мишкой.
Как-то Пётр Михайлович предложил ему:
— Поедем, брат, с тобой за арбузами. В Лебёдку.
Мишка, конечно, ужасно обрадовался, да и кто на его месте не обрадовался бы путешествию, сулившему столько совершенно удивительных и приятных минут. Прокатиться на телеге в Лебёдку, которая находилась в трех верстах от Савкина Затона, а потом обратно — ведь это же здорово, чёрт возьми! А если ещё учесть, что, закуривая, однорукий и двупалый дядя непременно передаст вожжи Мишке, то уж совсем нетрудно представить, как велико будет его счастье. Однако и это ещё не всё. Главное — впереди. Главное — сама бахча. Чьё мальчишеское сердце не дрогнет от одного только этого слова: бахча! Дыни, жёлтые, как солнце, арбузы — их словно бы нарочно накатали так много: полосатые, пёстрые, тёмно-зелёные и светло-зелёные, белые в зелёную крапинку и просто белые; разрисованные чудной мозаикой, стоят они перед Мишкиными глазами; там, на бахче, ты можешь их есть сколько твоей душе угодно, и сторож — гроза сельской ребятни — не гонит тебя в шею, не грозится берданкой, заряженной солью, а улыбается совсем по-доброму.
— Ешь, Мишка, ешь! — весело поощрял Пётр Михайлович, раздавливая коленкой один арбуз за другим.
Мишка жадно ел, запивая арбузным соком. Красный, как кровь, он скапливался в выдолбленной половинке, и Мишка пил из неё, как из кубка.
— Ешь, пей, Мишка! — кричал Пётр Михайлович, нагружая с помощью старика сторожа арбузами телегу. — Скоро поедем!
Мишка ел и пил, и живот его уже вздулся, как барабан, и так же, как барабан, звенел, когда проходивший мимо дядя Петруха делал по нему щелчок.
— Ешь, пей, Мишка!
Перед тем как тронуться в обратный путь, Пётр Михайлович усадил племянника на самом верху, на арбузах. Не успели отъехать и полверсты, как Мишка подал свой голос:
— Дядя Петруха, останови.
— Зачем?
Мишке стыдно было признаться, и он промолчал.
Пётр Михайлович между тем «шевелил» полегоньку лошадь:
— Но-но, старая, ишь ты!..
Мишка повторил настойчивее:
— Дядя Петруха, останови!
Но и на этот раз Пётр Михайлович не внял его просьбе.