— Я тогда девчонкой была, а вот как сейчас помню, — начинала она, окружив себя юными слушателями и слушательницами. — Повёз меня покойный отец на поле, раненько так, хлеба глядеть, да и завернул к Мару. «Погодь, Матреша, я што тебе покажу», — байт. Подъехали. Глядь, а в Мару-то дверь, замок на ней пудовый висит. Батюшка мой покопался в земле, вынул откель-то секретный ключик, повернул сто разов в одну сторону и сто разов в другую. В замке-то зазвонило, музыка заиграла, право слово! Играет так-то всё божественное, прямо-таки за сердце хватает, сладкая-пресладкая музыка! Поиграла, поиграла, а потом — хлоп! — затихла. Скрипнул замок, сказал что-то непонятное человечьим голосом, да и упал на землю. А дверь, милые, сама открылась. Взял меня батюшка за руку и повёл. «Иди, говорит, за мной и про себя твори молитву». Шепчу и «Богородицу» и «Отче наш», а сердечко-то колотится, того и гляди, выпрыгнет из грудёв. Вошли в терем, тёмный-претемный, отец спичку зажёг, видим — посреди терема гроб стоит на золотых ножках, весь, милые, в жемчугах да брильянтах, а в гробу, под стеклом, упокойница лежит, уж такая раскрасивая, што ни в сказке сказать, ни пером описать. Лежит чисто живая, брови чёрные, а личико белое-пребелое и губки цветиком-сердечком сложены. Княжна. Князь убил её из ревности, а потом жалко стало, — любил её очень! — заказал в царском граде богатый гроб, построил для неё терем-усыпальницу, а дружине своей, войску, значит, приказал таскать в железных шапках-шеломах землю на могилку-то. Таскали Князевы воины сорок дней и сорок ночей, так-то и вырос Большой Map…
— А где сейчас княжна? — нетерпеливо спрашивали Сорочиху.
— В Мару. Где же ей ещё быть! — невозмутимо отвечала старуха. — Только терем с гробом и дверью опустили вниз сажен на триста, не докопаешься. А кто и пробовал копать, так руки на другой же день отсыхали, — прибавляла она, очевидно, на тот случай, как бы кому из её слушателей не пришла в голову безумная мысль поковыряться в кургане.
…Накаляясь, воздух белел, дышать становилось труднее. Красные шеи сватов увлажнились, по причудливо извилистым канавкам морщин струились ручейки пота, смывая прилипшие к телу сухие былки и лепестки поздних полевых цветов.
Илья Спиридонович первый расстегнул ворот синей сатиновой рубахи, отпустил верёвки на лаптях.
— Жара, — сказал он, щурясь.
— Добрая погодка! Такая с неделю постоит — управимся с уборкой и зябью. Скоро второй спас — сбор яблок. У меня кубышка поспела — хоть сейчас убирай. Яблоки висят — янтарь.
Михаил Аверьянович не договорил, поражённый неожиданно явившейся перед ними картиной.
Из-за Большого Мара во весь дух бежали три человека, которых сваты тотчас же и опознали. Впереди скакал вприпрыжку пятнадцатилетний долговязый Павло, за ним, размахивая кнутом и жутко матерясь, — Микола — огненно-рыжие волосы на нём вздыбились, он угрожающе кричал:
— Убью щенка!
Третьим, приотстав, семенил Митрий Резак. Вдохновляя Николая, он взвизгивал:
— Путём, путём его, Колька!
Павел прямо с ходу, сделав большой, заячий скок, прыгнул в рыдванку и спрятался за отцовской спиной. Преследователи в нерешительности остановились.
— Что такое? — спросил ничего не понимающий и донельзя сконфуженный перед сватом Михаил Аверьянович.
— А кто его знает… — только и смог выговорить загнанный и перепуганный насмерть Пашка.
— Измучился я с ним, тять! — подходя к рыдванке, начал Николай, тоже малость смутившись перед тестем, но лицо его всё ещё перекипало злостью. — Больше ты его не посылай со мной. Лучше уж однорукий Петро… Пашка прогуляет ночь, а днём спит. Поставлю гадёныша за чипиги — засыпает в борозде. Погонычем встанет — лень кнутом махнуть, лошади засыпают… Ну, вот я и того… не утерпел. Хотел поучить чуток. А он видит, дело плохо, и наутёк!..
— Истинная правда, шабёр! — вступился Митрий Резак, белые галочьи глаза его светились горячо, яро. — Лодырь твой младший, каких свет не видывал. А всё оттого, что ты редко секёшь его, сукиного сына! Путём его, долговязого губошлёпа! Путём!
— Ну, Митрий Савельич, это уж моё дело, кого посечь, кого обождать, — нахмурился Михаил Аверьянович. — Ежели ты хочешь знать, я вовсе не бью своих детей.
— Да ну? Не могёт того быть! — страшно и искренне удивился Митрий. — А я своего Ваньку и досе порю, ей-богу!
— Ну и пори на здоровье, а на чужих детей не замахивайся! — поддержал Михаила Аверьяновича Илья Спиридонович, который был зол на Полетаева Митрия с того ещё вечера, когда тот приходил сватать Фросю и сделал весьма смелое и рискованное замечание насчёт скупости Ильи Спиридоновича. — Ты уж не дите. Шестой десяток на свете живёшь да хлеб жуёшь. Нет бы разнять глупых, а ты сам туда же, рад драке: «Путём! Путём!» Недаром, знать, Резаком-то тебя окрестили!
Назревал новый конфликт, это понял Михаил Аверьянович и поспешил погасить искру раньше, чем из неё возникнет пожар:
— Ладно, сват. Успокойся. С кем греха не бывает? Они, рассукины дети, кого хочешь выведут из себя… Садитесь все. Подвезу!