Литая масса крепких мускулистых мужчин двигалась маршем, управляемая металлическим хрипом мегафонов. Иные были и черных кожаных куртках, другие в белых рубахах, перетянутых портупеями. Головы многих были обриты наголо. Колыхались знамена с крестами, похожими на молотки. В руках смоляным пламенем горели факелы. Были развернуты транспаранты, на которых готическими буквами было написано: «Мы — русские, с нами Бог!», «Слава России!», «Русские идут!» Время от времени, по команде мегафонов, шеренги начинали скандировать: «Чурки — в Азию! Негры — в Африку! Азеры — в прорубь!» Жаркие открытые рты, лязгающие бутсы, взметенные вверх кулаки. Передние манифестанты несли деревянные виселицы, на которых качались тряпичные куклы, — одна в полосатом халате и тюбетейке, другая, из черной ткани, с негритянскими белыми зубами и белками. Милиционеры, сопровождавшие процессию, посмеивались, глядя на кукол.
Алексей чувствовал неистовую силу, исходящую от потных, натренированных тел. Ярость поднятых кулаков. Мощь натянутых сухожилий. Шеренги, построенные железной волей, куда-то шли, кого-то искали, кому-то грозили смертью. «Москва — москвичам!»— выдувал мегафон, и сотни ртов, выдыхая прозрачное пламя, подхватывали: «Москва — москвичам! Москва — москвичам!» Эта угроза была направлена на него, Алексея. Его отыскивали, чтобы вздернуть на виселицу. На него опустятся потные кулаки, врежутся хрустящие сухожилия.
Парень с голым, как яйцо, черепом, держа факел, подскочил к матерчатым куклам. Поднес дымное пламя, и куклы, пропитанные бензином, вспыхнули, жарко запылали, крутились на веревках, источая копоть и красный огонь, пока веревки не обгорели. Куклы упали на асфальт, а их гневно топтали, плевались. Расстегнули штаны и мочились, в свете огня были видны хлещущие толстые струи. Милиционеры смеялись, указывая на горящее тряпье.
Алексея охватила паника. Ему казалось, что сейчас бритоголовые кинутся на него, начнут избивать. Так было задумано теми, кто разыскал его в Тобольске. Кто убил смешливого и компанейского Марка Ступника. Кто привез его в кошмарный город, исполненный ненависти и порока. Смятение его было велико. Отпрянул от толпы, вернулся в поджидавшее его такси:
— Куда-нибудь подальше, где нет этих лысых чертей!
— Шума от них много, а проку никакого. Негров убивают, а от евреев деньги берут, — с осуждением заметил таксист, разворачивая машину.
Они вернулись назад по проспекту. Таксист затормозил:
— Дальше куда, сибиряк?
— А мы где?
— В Лужниках. Отсюда до Сибири рукой подать, — он надевал очки, намереваясь взять из пачки полагавшуюся купюру, возвращая сдачу. Когда расчет был окончен, он «сделал под козырек», выпустил Алексея и укатил, оставляя надоевшего ему провинциала в вечернем клокочущем городе.
Он был один среди Москвы, враждебной и таинственной, не выпускавшей его из своих лабиринтов, отсекавшей от остальной России искрящими кольцами, слепившей огнями, брызгавшей ядом реклам. Его попытки покинуть ужасный город пресекались воинственными шествиями, которые грозили ему уничтожением, заталкивали обратно в месиво огней, бензиновую гарь, скользящий металл. Каждое шествие напоминало отдельную стаю, особое племя, загадочный и жестокий народ, который выходил на бой, боролся за свое существование.
Он стоял на перекрестке, ошеломленный, не зная, как поступить. Почувствовал, что за ним наблюдают. Чьи-то глаза рассматривали его, и он, озираясь, нашел эти глаза. Они принадлежали верзиле в набухшем пиджаке, похожем на того, что пришел вместе с Лобастовым арестовывать его в Тобольском кремле. Боясь, что будет схвачен, Алексей кинулся опрометью, заюлил в толпе, скользнул в высокую арку с неоновой надписью «Рынок». Побежал мимо лотков, прилавков, подсвеченных магазинчиков, забиваясь в глубину многолюдного торжища. Остановился, почуяв неладное.