В кафе сидели несколько девушек в форме — береты поверх кудряшек. Вероятно, студентки колледжа модельеров-дизайнеров, учебного заведения, весьма способствовавшего продвижению модных веяний в нашей части города. Девушки потягивали через соломинку кока-колу, от души хохоча, отчего напиток попадал им в нос. Но едва оправившись от маленькой неприятности, они снова смеялись, покатывались со смеху, пока, в конце концов, не выскочив со слезами на глазах из кафе, бессильно не припали к подернутому зеленоватым налетом мха стволу липы, продолжая корчиться в судорогах. Я уже успел выпить заказанный мною кофе, как одна из девушек вдруг вернулась заплатить за три порции кока-колы. Отважно и непринужденно расставив ноги в форменных полусапожках у стойки, она объясняла барменше причину приступа неудержимого веселья, напавшего на нее и ее подружек — да просто так, ни с того ни с сего, дурость нашла на нас, только и всего. По выражению лица барменши я заключил, что объяснение ее явно не удовлетворило. Она бы с удовольствием посмеялась сама, даже если и смеяться было не над чем. Барменша через стойку бросила взгляд на меня, единственного посетителя кафе в это время дня, в попытке обнаружить хотя бы улыбку на моей физиономии, однако тщетно — я сидел, с суровым видом уткнувшись в «Цайт».
За полчаса до назначенного времени я уже был в небольшой пивной под открытым небом. Солнце больше не грело, так что публика предпочитала теперь сидеть не на свежем воздухе, а в помещении. Кроме официанта, который тщательно, но довольно неуклюже протирал разлохмаченной губкой столики, здесь находилось еще двое мужчин, которых я не мог как следует разглядеть из-за бившего прямо в глаза заходящего солнца. Они вели между собой оживленный разговор — это можно было заметить по темпераментной жестикуляции. Мужчинами оказались внушавший всеобщий ужас, но не написавший ни одной разгромной статьи музыкальный критик Хорст Ляйзеганг и внушавший ничуть не меньший ужас и посему не дирижировавший дирижер Гюнтер Софски, к столику которых я подошел с неким непокоем в душе, так и не уразумев, что Ляйзеганг и Софски — неразлучные друзья-приятели, словом, парочка. Оба культивировали в поведении старомодную обходительность, что существенно облегчало общение с ними, как бы нейтрализуя исходившие от них пакости. Между ними царило полное единодушие взглядов, что выражалось в том, что один начинал, а другой заканчивал за первого фразу.
Судя по всему, засели они здесь уже довольно давно, о чем свидетельствовала внушительная батарея пустых бутылок из-под легкого баденского, что не могло не оживить беседы. Очень скоро первые камни в фундамент нашего общения были заложены: в Мюнхене нет ни одного оркестра, достойного сыграть Пфифферлинга, ни одному дирижеру не вытянуть из этих ветхозаветных инструментов приличного звучания, музыкальную школу давно пора закрыть, а преподавателей рассовать по заводам, местным критикам необходимо сломя голову мчаться на переучивание, а публике следует воспретить ходить на концерты.
С преувеличенной вежливостью мне было рекомендовано также приостановить работу, поскольку в ближайшее время никакого существенного улучшения ситуации не предвидится. И коллегам, которых мы одного за другим перебрали, также следует подумать о том, чтобы сменить специальность, причем в качестве альтернативы неизменно выдвигалось преподавание музыки в школе. Нам всем надо идти в учителя, растолковывать детворе премудрости нотной грамоты, но ни в коем случае не вдохновлять молодежь на самостоятельное творчество.
— И вообще композиторам надлежит исчезнуть! — радостно вскричал дирижер, без околичностей представив мнение своего единомышленника, склонявшегося к заковыристо-ученым речениям.