Последователи Ван Гога были в большой мере обязаны ему свежестью и смелостью живописного видения, развитием способности обобщать видимое в «волевых» линиях и «суггестивном» цвете, а главное — способности вкладывать в картину «себя», предельно сокращая дистанцию между видимым и чувствуемым. Все это правда, но ведь имеет значение и то, что именно чувствует художник, каков диапазон и спектр его переживаний. А вот в этом-то у него не нашлось прямых последователей: для кого из нового художественного поколения самым великим было «море и рыбаки, поля и крестьяне, шахты и углекопы»? Кто, подобно Ван Гогу, находил, что «самое художественное — это любить людей»? Художники, которые пришли после Ван Гога, были куда менее чутки к социальным проблемам, ими владела идея самоценности искусства. То, что Ван Гог воспринимал как самую большую трагедию: обособленность искусства от «подлинной жизни», разрыв между художником и народом, для них уже было чем-то само собой разумеющимся: они приняли свою обособленность, свою «элитарность» не без горделивого чувства, как знак духовного аристократизма. А Ван Гог? Трудно представить себе меньшего «аристократа», чем он, в каком бы то ни было смысле. И, может быть, именно поэтому его популярность не истощается и контакты его искусства с будущим не ослабевают.
Социальная гуманность и широкая человеческая отзывчивость Ван Гога — это то, что связывает его с лучшими традициями искусства XIX века, и не только с Милле и Домье, но с Толстым и Достоевским. Сам он мыслил будущее как продолжение этой традиции в новом качестве. Безусловный новатор, он меньше всего был ниспровергателем прошлого: вернее было бы считать его воссоединителем прошлого и будущего. Но искусство XX века в своих основных тенденциях начиналось как раз с ниспровержения, начиналось парадом эффектных разрушений. Негативный пафос по отношению к XIX веку до сих пор не исчерпан, не вытеснен сознанием глубинной преемственности. До тех пор, пока это сознание не возобладало, пока не состоялось «примирение» кровно между собой связанных художественных эпох, традиция Ван Гога находит лишь одностороннее продолжение и понимание.
Искусство, действительно продолжающее традицию Ван Гога, ее дух, а не букву, может быть только истинно демократическим, в подлинном смысле слова народным. Но такое искусство уже не может быть «похожим» на живопись Ван Гога, — хотя бы потому, что слишком изменилась социальная ситуация мира.
Ван Гог жил и умер в XIX столетии, хотя по годам он мог бы дожить не только до первой, но даже — странно подумать! — до второй мировой войны. Как развивалось бы тогда его искусство, гадать трудно, но кажется несомненным, что оно бы сильно изменилось, если бы осталось верным своей главной сверхзадаче. Ван Гог, думая об искусстве для народа и о народе, представлял себе крестьян Нюэнена, угольщиков Боринажа, людей в деревянных башмаках, людей, «ничего не знающих об искусстве». Моделью искусства, которое могло бы найти к ним доступ, ему мыслились старинные гравюры, лубки, которые он хотел поднять до высот художественности, видя пример тому в японских гравюрах.
В наши дни голландские фермеры мало похожи на «едоков картофеля»; деревянные башмаки сабо — сохраняются только как сувениры для туристов. В сегодняшней Голландии Ван Гог увидел бы чистые, нарядные, комфортабельные фермы, но зато увидел бы и угрюмо слоняющихся молодых людей, презирающих и комфорт и труд. Он увидел бы разрушенный Роттердам — трагедию, о которой напоминает исступленная скульптура Цадкина на площади этого города. Он прочитал бы дневник Анны Франк. В стране своей мечты, в Японии, он увидел бы памятник жертвам
Хиросимы. Он увидел бы, что человечество пользуется возросшими материальными благами, но его скорби не уменьшились, а тревоги умножились.
Все слои общества оказались так или иначе затронуты и тем и другим — и ростом среднего уровня жизни, и ростом тотальных тревог и угроз. И это отчасти нарушило непроницаемость стены между «цивилизованными» и «низшими», которую в свое время так остро чувствовал Толстой, так остро чувствовал и Ван Гог. Вездесущее радио, телевидение, кино, пресса способствуют выравниванию форм быта.
Удельный вес «средних» слоев общества возрастает, они впитывают в себя и значительную часть «низших», и значительную часть художественной интеллигенции, которая на рубеже веков чувствовала себя изолированной. Теперь положение изменилось и в социальном бытии художников. Не то чтобы «массы» стали высокоинтеллигентными, нет, но сказать, что они «ничего не знают об искусстве», уже нельзя — искусство доходит к ним хотя бы в своих «массовых» усередненных формах, они привыкли к нему, привыкли и к его трансформациям. Ситуация «гонимого новатора» почти утратила актуальность.