Затем к этой группе присоединились другие мужчины и женщины, в том числе матери с детьми: все они пришли встречать команду. Когда парусник подошел достаточно близко, парень, сидевший верхом на лошади, въехал в воду и вернулся на берег с якорем.
Затем люди в высоких непромокаемых сапогах на спине перетащили прибывших на сушу. Появление каждого встречалось громкими приветственными криками. Когда все сошли на берег, толпа отправилась восвояси, словно отара овец или караван, над которым, отбрасывая огромную тень, возвышался парень верхом на верблюде, то бишь на лошади» (п. 231).
Винсент добавляет, что он «попытался тщательнейшим образом зарисовать все перипетии события». Зарисовки сохранились — им нельзя отказать в выразительности и даже своеобразной монументальности. Но нельзя и не заметить, что многое в приведенном описании просто не поддается рисунку и при переводе на изобразительный язык неизбежно теряется. Обилие глаголов, протекающее во времени движение, быстрая смена действий. Метафора: толпа — отара овец, или толпа — караван (в том же письме Винсент сетует: «moutonner — сложнейшая задача»). Или — детям кажется, что они, толпясь вокруг дозорного, помогают паруснику войти в гавань: прекрасная деталь, но деталь исключительно литературная, достойная, может быть, Диккенса, однако недоступная визуальному образу.
Своими «словесными картинами» Ван Гог, как правило, не дублировал нарисованное и написанное красками: в них находила исход другая сторона его художественного дарования — собственно литературная. Хотя и в них участвует профессиональный взгляд живописца, но они им не исчерпываются, к нему не сводятся. В письмах Ван Гога читатель найдет поэтические картины дрентских степей (см. п. 330, 340), великолепные динамические эпизоды портовой жизни Антверпена (см. п. 437) и многое другое, не нашедшее, да и не могущее найти, адекватного выражения в живописи.
Некоторые французские исследователи отмечали «неуклюжесть» французского языка Ван Гога. Действительно, как многие, говорящие на нескольких языках (он говорил и писал на голландском, французском и английском, знал и немецкий), Ван Гог на каждом выражался не совсем грамматично и вставлял в речь слова другого языка. Но, видимо, и эти неправильности составляли скорее оригинальность, чем недостаток его литературного слога, — как «восхитительная неправильность» слога Герцена. Рене Юиг замечает о языке писем Ван Гога: «…эта неловкость придает его голосу своеобразную резкость и энергию»[100].
Не приходило ли в голову Ван Гогу испробовать себя на поприще литературного труда? Такой вопрос мог перед ним встать (если вставал) только в Боринаже, когда он, покончив с карьерой проповедника, находился на распутье. Нет прямых свидетельств, что тогда он, перебирая возможные для себя роды деятельности, останавливался на мысли о литературе, — но это не исключено, как можно судить по некоторым намекам в письме к Тео. В этом очень длинном, очень искреннем исповедальном письме еще ничего прямо не сказано о решении стать художником — об этом решении говорится только в письме, написанном через два месяца, — зато содержатся пространные рассуждения о том, что он, Винсент, любит живопись, но не меньше любит и книги. Тут слышится нечто личное: ведь письмо писалось тогда, когда перед Винсентом вставали не теоретические, а прежде всего практические вопросы решения дальнейшей судьбы. Обращает на себя внимание фраза: «Итак, если уж ты можешь извинить человека, поглощенного картинами, согласись, что любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту» (п. 133). Разве Тео когда-нибудь с этим не соглашался? Он и сам был большим любителем книг. Здесь может скрываться затаенная мысль. Решив, что его судьба — искусство, Винсент, возможно, еще колебался, какому искусству себя посвятить, изобразительному или литературному. Но когда решение было принято в пользу первого, второе полностью отпадало. С тех пор как Винсент дал присягу на верность живописи, он не делал уже никаких попыток с чем-то ее совместить — хотя бы с какой-либо временной работой ради заработка. Если у него и были литературные опыты, он о них никому не заикался и их уничтожал. Но, скорее всего, их и не было. Только письма.
В позднейших письмах также можно обнаружить глухие намеки на то, что все-таки некогда его манила литературная деятельность. Так, сообщая Тео, что Бернар «в конце концов научился писать хорошие сонеты», он добавляет: «в чем я ему почти завидую» (п. 477).
В одном из арльских писем после рассуждений о Данте, Петрарке и Джотто Ван Гог высказывает следующую мысль: «Мне всегда кажется, что поэзия есть нечто более