Читаем Виллет полностью

Все повиновались. Я тоже взяла стакан и булку, но тут мне пуще прежнего захотелось закончить работу, и я принялась за нее, не покидая места ссылки, жуя хлеб и отхлебывая из стакана с совершенным хладнокровием, с несвойственным мне самообладанием, что саму меня приятно удивляло. Верно, беспокойный, раздражительный, колючий мосье Поль, как магнит, собирал вокруг себя все возбуждение и напряжение, и мне не оставалось ничего, кроме безмятежности.

Он поднялся. Неужто так и уйдет, не произнеся ни слова? Да, вот уж он поворотился к дверям.

Нет: возвращается, но, быть может, затем лишь, чтобы взять карандашный футляр, забытый на столе?

Взял — вложил карандаш, выхватил, сломал грифель, очинил, сунул в карман и… быстро подошел ко мне.

Девушки и наставницы, сидевшие за другим столом, разговаривали без стесненья; они всегда беседовали за едой и, привыкнув говорить быстро и громко, и теперь не церемонились.

Мосье Поль подошел и стал позади меня. Он спросил, чем я занята, и я отвечала, что делаю цепочку для часов.

Он спросил, для кого, и я сказала, что «для одного моего друга».

Мосье Поль наклонился и (как пишут в романах, но сейчас эта метафора буквально соответствовала истине) прошипел мне на ухо несколько колкостей.

Он говорил, что из всех известных ему женщин я самая неприятная; что со мною немыслимо быть в дружеских отношениях. Что у меня «caractère intraitable»[244] и я упряма до невозможности. Он не знает, что на меня находит, но с какими бы мирными и дружественными намерениями ко мне ни подойти, глядь — и я обращаю согласие в раздор, а доброжелательство во враждебность. Он смеет заверить меня, что он, мосье Поль, желает мне добра; он никогда умышленно не огорчал меня и мог бы, кажется, по крайней мере рассчитывать на то, что к нему станут относиться хотя бы как к доброму знакомому. И что же? Как я с ним обращаюсь? Что за язвительная бойкость, что за страсть перечить и поступать несправедливо!

— Бойкость? Страсть? Я и не знала…

— Замолчите! Сейчас же! Вот, вот вы опять за свое! — Vive comme la poudre.[245] — Жаль, очень жаль.

Он сожалеет об этом моем несчастном свойстве. Вспыльчивость и горячность, быть может, и сочетаются с великодушием, и все же он боится, как бы они мне не навредили. Все же он полагает, что я не вовсе лишена добродетелей, и, если бы только я прислушалась к доводам рассудка и вела себя сдержанней, скромней, не была бы суетной, эдакой «coquette»,[246] не рисовалась бы, не придавала бы такого значения внешнему блеску, который и нужен-то лишь затем, чтобы привлекать внимание людей, замечательных главным образом своим ростом, «des couleurs de poupée, un nez plus ou moins bien fait»,[247] a также неслыханной глупостью, мой характер можно бы еще назвать сносным, а то и образцовым. Но так… И здесь он запнулся.

Мне стоило только посмотреть на него, или протянуть руку, или сказать что-нибудь примирительное, и вспышка гнева угасла бы, но я испугалась, а когда я пугаюсь, я либо смеюсь, либо плачу. Во всем этом трогательное как-то странно мешалось со вздором.

Я думала, он закончил, но нет: он сел, чтобы продолжать со всем удобством.

Раз уж он, мосье Поль, коснулся этой болезненной темы, то он осмелится ради моего же блага навлечь на себя мой гнев и остановиться на перемене, которую он заметил в моем наряде. Он без колебаний признает, что, когда он впервые меня увидел, вернее, стал время от времени мимоходом меня замечать, он был доволен мною: основательность, строгая простота, в этих стенах особенно уместные, внушали ему по поводу меня самые радужные надежды. Чье роковое влияние заставило меня вдруг прикалывать к шляпе цветы, надевать вышитые воротнички, а однажды даже появиться в алом платье? Он, конечно, догадывается, но не скажет этого вслух.

Я снова прервала его, но на сей раз с возмущением.

— Алое, мосье Поль? Вовсе оно не алое. Розовое, и притом бледно-розовое, да еще с черными кружевами.

— Розовое или алое, барежевое или желтое, палевое или лазоревое — мне все равно: щегольские, легкомысленные цвета; что же до кружев, то это просто «colifichet de plus».[248] — И он вздохнул, сожалея о моем падении.

Он вынужден с грустью признать, что не может рассмотреть эту тему подробно, как ему бы того хотелось: не зная в точности названий этих «babioles»,[249] он рискует напутать и неизбежно стать мишенью моих насмешек и раздражения, свойственных моему неуравновешенному и порывистому нраву. Он только хочет сказать — и уж здесь-то не боится ошибиться, — что в последнее время мои наряды приобрели «des façons mondaines»[250] и ему больно это видеть.

Признаюсь, мне трудно было понять, как мог он усмотреть в моем зимнем мериносе с простым белым воротником «façons mondaines». Когда я задала ему этот вопрос, он сказал, что все вместе выглядит вызывающе, да еще «шейный бант»…

— Но если вы не позволяете носить ленты женщине, мосье, то вы уж, верно, и у мужчин не одобряете ничего подобного? — И я показала ему свою цепочку из шелка и золота. В ответ он только застонал — очевидно, из-за моего легкомыслия.

Перейти на страницу:

Похожие книги