Собака зачесалась под окном, зазвенела цепью. Таинька вздрогнула. И следом за тем, как светлая нить, протянулся звук. Чистый, ясный. Флейта медленно, вкрадчиво, ступень за ступенью, поднимала куда-то по лестнице. По хрустальной лестнице. И все стало вдруг как прозрачным, как нарисованным на стекле тихими красками. Они идут куда-то с Израилем. Таинька — принцесса. Израиль ведет по хрустальной лестнице — и таинственно, и сладко. Таинька дышала вместе с флейтой, ей хотелось прильнуть к звуку, вжаться щекой и закрыть глаза. А флейта вела все выше; вот поворот, Израиль мягко ведет ее за руку, с уважением и грацией, как королеву. И она переступает в такт по хрустальным ступеням. От счастья она делается такая хорошая: наивная, красивая и самоотверженная. Она никогда не знала, что может умереть так желанно, так торжественно, и пусть алая, блестящая кровь капает по хрустальным ступеням под музыку, до конца, пока не замрет звук.
Таинька подошла к окну, шагнула на стул, на подоконник. Легко босой ногой ступила на террасу. Она шла в такт, в темноте, по деревянной знакомой лесенке и глубоко дышала. Она не слышала, как брякнула задвижкой и вышла на улицу. Чуть шелестели черемухи напротив. Флейтист стоял в своем мезонине, в темноте, и, зажмурив глаза, дышал в свою флейту. От тепла ночи разомлело в груди, и он сам не знал, что играл. Бродил по звукам и все искал. Искал, чтоб закатилась совсем душа, — и пусть выйдет дух с последним вздохом. Он не мог бросить флейты, и уж опять ему казалось, что сама флейта играет, а он только думает. А может быть, и не играет флейта, а это он только дышит, и ходят звуки, как во сне.
Таинька оперлась о забор, как раз о калитку, звякнула скобка, и за забором испуганно и оголтело залился щенок. Мотив оборвался. Флейтист высунулся в окно и сверху крикнул:
— Цыть на тебе! Там есть кто? Слушайте! Что вы хотели?
Таинька во всю прыть зашлепала прочь босыми ногами.
— Нет! В самом деле! — крикнул флейтист.
По нагретому каменному тротуару, в другом, в каменном городе, мимо жарких домов, шел со службы Андрей Степанович Тиктин. Потел в серой крылатке, липли толстые пальцы к кожаному портфелю, а вокруг — как будто и сверху — сверлил, дробил воздух дребезг дрожек по гранитной мостовой. Будто жаркий мелкий щебень суматохой гремел в воздухе и не давал думать, собрать, стянуть в узел главную мысль.
Андрей Степанович даже забыл: какую это именно мысль? Он остановился около витрины, чтобы вспомнить мысль, и увидал в пыльном стекле свое красное лицо, белую бороду.
Насупил брови — лицо стало умным, но дребезг и душный гомон взвились над головой, и он забыл, зачем стал у колбасной.
«Дома, дома вспомню!» И Андрей Степанович понес насупленные брови домой — старался удержать мысль. И сразу в прохладной лестнице все в голове стало по местам.
Андрей Степанович остановился на минуту.
— Так, совершенно верно, — сказал он вслух. — Надя! — И стал подниматься, и все казалось, что мысль слагается, за ступенькой ступенька, и что, когда поднимется он к дверям, все решится. Решится и спокойно выяснится, что надо сказать Наде — относительно курсов.
«Привести доводы и вместе спокойно взвесить», — и как только подумал это Тиктин, так вдруг почувствовал всю дочку у себя на коленях, Надюшку, — вот уже замлело колено, и не хочется тревожить, — так мило переворачивает пальчиками страницы; на столе под лампой — «Жизнь европейских народов», и так греет своим тельцем, и с таким толком, в двенадцать лет, рассказывает и задает вопросы. И уж Анна Григорьевна зовет спать, а Наденька искоса глянет, чтоб он сказал матери, и Тиктин говорит:
— Attendez, je vous en prie![1]
И так хочется расцеловать эти ручки, маленькие — как живые игрушки. Сейчас ей двадцать два. И только вчера, первый раз, Наденька ничего не ответила отцу, только глянула пришурясь — каким-то чужим лицом — и молча стала есть суп. А он говорил просто о причинах… чего это причинах? — да, голода в России. Тиктин дошел, вставил в узкую щелку плоский ключ и хотел, чтоб пройти незамеченным в кабинет, — в кабинете ждет мать… Надо прямо и, главное, просто взглянуть, то есть так-таки в глаза ей взглянуть, — потому что если не будет ясности, то, значит, закрепить вчерашнее. Просто — этого Тиктин сейчас не мог еще, а принять вчерашнее — сразу навсегда спрыгивала с колен та теплая девочка, и он боялся, что сейчас, скоро отлетит насиженная теплота.
Андрей Степанович, не торопясь, переодевался и думал: «Дурак я, надо было просто, сейчас же и спросить без всяких, — это что за мина? Просто, как девчонку, — и он смело вышел к обеду, — говорить просто, а если что — прямо тут же остановиться и сказать…» Но Наденькин стул стоял пустой.
Не было и сына Саньки. Андрей Степанович через стол поглядел на жену.
— Эти где? — и кивнул по сторонам на пустые приборы.
— Откуда ж мне знать? — вздохнула Анна Григорьевна. Тиктин глянул еще раз, и вдруг показалось, что жена знает про Надю и даже как будто в заговоре: бабьи тайны. Молча доел тарелку супа и спросил раздраженно: