В двери — круглое отверстие. Башкин глядел прямо туда, не отрываясь, и вдруг разглядел в этом круге прищуренный глаз с опущенной бровью. Глаз едко, будто целясь, глядел прямо в глаза Башкину. Башкин дрогнул спиной и не мог оторвать испуганного взгляда от круглой дырки. Глаз исчез, круглым очком мелькнула дыра, что-то скрипнуло, и заслонка снаружи закрыла отверстие. А шаги снова лениво застучали дальше. Башкин понял вдруг, что это номера, железные номера на дверях прикрывают эти дыры, что каждую минуту глаз оттуда может посмотреть на него. Один глаз — без человека, без голоса. Это мучило. Мучило все больше и больше, взмывало обиду, завыло все внутри у Башкина, он сел на скамейку, он нагнулся к коленям и обхватил голову. Жест этот на секунду прижал боль, но Башкин глянул на кружок — увидят! Он вскочил, и притихшая боль заклокотала, забилась внутри.
«Как зверя, как мышь», — шептал Башкин сухими губами. Он вскочил, шагнул по камере, задел боком стол, вделанный в стену, ударился больно ногой о табурет. Подвальное окно высоко чернело квадратом под потолком, и противная вонь шла от бадьи в углу. Башкин стал шагать три шага от стены к двери, мимо стола, мимо койки.
И никто не знает, где он, и сам он не знал, где он. От волнения он не заметил дороги, по которой вез его городовой. Никто не знает, и с ним могут сделать, что хотят. Секретная! Который час, когда же утро? Он сунулся за часами. Часов не было — они остались на столе у чиновника. Он с обидой шарил по пустым, совсем пустым карманам. Лазал трясущимися, торопливыми руками. «С. и С.» — вспомнилось Башкину, но оно мелькнуло, как сторожевая будка в окне вагона, и мысль, хлябая, бежала обиженными ногами дальше, дальше.
«Что за глупость? — бормотал Башкин. — Ерунда, форменная, абсолютная, абсолютная же». Башкин притоптывал слабой ногой.
Но шаги за дверью снова остановились. Башкин с шумом повалился на матрац и натянул пальто на голову.
Башкин ждал утра, — он не мог спать, — мысль суетливо билась, рыскала, бросалась, и отдельные слова шептал Башкин под пальто:
— Назвался!.. Абсолютно, абсолютно же!.. Чушь!.. женским полом!.. дурак!.. — И он в тоске ерзал ногами по матрацу.
Застучали бойкие шаги, захлопали в коридоре двери, замки щелкают. Вот и к нему. Вот отперли, — Башкин разинутыми глазами смотрел на дверь. Вошли двое. Один поставил на стол большую кружку, накрытую ломтем черного хлеба, другой в фуражке и с револьвером у пояса, брякая ключами, подошел к Башкину. Он был широкий, невысокого роста. Сверх торчащих скул в щелках ходили черные глазки. Он ругательным взглядом уставился на Башкина, поглядел с минуту и сказал полушепотом, — от этого полушепота Башкина повело всего, — сказал снизу в самое лицо:
— Ты стукни у меня разок хотя, — он большим ключом потряс у самого носа Башкина, и зазвякала в ответ вся связка, — стукни ты мне, сукин сын, разок в стенку, — я те стукну. Тут тебе не в тюрьме.
Башкин не мог отвечать, да и не понял сразу, что говорил ему надзиратель, а он уже пошел к дверям и с порога еще раз глянул на Башкина.
— То-то, брат!
Башкину было противно брать этот хлеб.
«Ничего, ничего от них брать не буду, ничего есть не стану — говорил Башкин, — и умру, умру от голода». Он снова повалился на койку.
Это было утро. Но свет — все тот же: мутный, красноватый свет от лампочки, которая гнойным прыщом торчала на грязном потолке. Окно было забито снаружи досками.
Старик Вавич до утра думал, думал все о том, как сын его Витя придет нахмуренный, — он знал, что Виктор злобился последнее время до того, что едва удерживался, чтоб не хлопать дверями, и шептал, чтоб не кричать, — и вот Витя чиркнет спичку — и вот письмо: «Виктору Всеволодовичу».
И старику чудилось, как дрогнет у сына сердце, и сын ночью, в тишине, прочтет письмо и… и, может быть, побежит к его двери и постучит. Всеволоду Иванычу раз даже показалось, что хлопнула калитка во дворе, и сердце забилось чаще. Под утро он заснул в кресле. Он долго не выходил из своей комнаты. Слышал, как Тая брякнула самовар на поднос в столовой. Тихо было в квартире, только слышно, как осторожно стукала посудой Тая. Наконец Всеволод Иваныч вышел. Он вышел, осунувшийся и побледневший, как после утомительной дороги.
Оп пил чай и не решался спросить у дочки, приходил ли Виктор. Торговка застучала в кухню, запела сиплым голосом:
— А вот огурчиков солененьких.
Тая стукнула чашкой в блюдце и бросилась в кухню. А Всеволод Иваныч зашлепал туфлями глянуть, не висит ли шинель Виктора. Нет ее на вешалке, и он проворно заглянул к Виктору в дверь. Письмо лежало посередь стола аккуратно, прямо, как будто лежало для него, для Всеволода Иваныча: велел лежать, вот и лежу, хоть знаю, не к чему это. И Всеволод Иваныч понял, хоть и отмахивался, что письмо это не будет у Виктора. Он поспешил назад к своему стакану. Он запыхался от волнения, от спешки и старался это скрыть, когда вернулась Тая с огурцами. После обеда он вздремнул. Проснулся — было уже темно.
— Таиса! — крикнул старик.