– Лошадь подъехала, – Саша встрепенулась, но только одними глазами. Перекусила нитку, завязала узелок, наперсток сняла.
Аполлинарий навострил слух, но лошади не слышал, и вдруг заскрипел снег, отворилась входная дверь. И вот уже пахнуло морозом из прихожей.
Аполлинарий упрямо глядел в печь, чтобы показать брату обиду. Саша тоже не поднялась, такая тяжесть вдруг на плечи ей навалилась – не вздохнуть.
Виктор Михайлович осторожно вошел в комнату, прислонился плечом к дверному косяку.
Молчали.
– Сердитесь? – спросил тихонько, чуть виновато и чуть улыбаясь.
Прошел к столу, положил на круглую филейную салфетку толстую пачку денег.
– Хозяйствуй, хозяйка.
– Виктор, ты извозчика ограбил! – Глаза Саши уже собирались в счастливые щелочки.
– Ограбишь их! Целковый содрал. И пришлось дать, никогда таких денег при себе не держал. Да и не видывал.
– А у нас краски как раз кончились, – сказал Аполлинарий.
– На краски хватит. На всё хватит. Это только задаток. Савва Иванович заказал мне сразу три картины для кабинета Правления Донецкой железной дороги. Три! А что, про что – это уж как я сам захочу! – Он сиял, лицо, глаза, руки. – Саша, Аполлинарий! Вы понимаете это, три картины по моему собственному вкусу. И деньги на жизнь.
Они смотрели на деньги, не очень-то веря своим глазам.
– Давайте чайку выпьем, – сказал просительно Виктор Михайлович. – После любых застолий – хорошо чайку попить, домашнего.
Взял свечу, быстро прошел к своей картине.
– Аполлинарий!
Аполлинарий, разводивший самовар, пришел с сапогом в руках.
– Я для Саввы Ивановича решил старую свою задумку исполнить. Напишу «Ковер-самолет». И еще мне одна сказка на ум скакнула, про трех цариц подземного царства.
– Это здорово, наверное, будет! – обрадовался Аполлинарий.
– Вот и я думаю, что здорово, – поднял свечу, разглядывая картину. – А знаешь, по-моему, все тут на месте, и цвет есть, и настроение.
– Да еще какой цвет! После твоей все картины черными покажутся.
– Не такая уж скверная штука – жизнь, но сколько же ей от нас терпения нужно. Ты помни это, брат. Не будет в тебе терпения – не будет и художника. Всем приходится терпеть, даже счастливчикам.
– Самовар поспел! – позвала Александра Владимировна, и голос у нее был счастливый.
В 1879 году Мамонтовы уехали в Абрамцево уже 23 марта – на весну. На весну света, как сказал бы Пришвин.
А для Васнецова весны и в Москве было через край. Его несло в счастливом потоке творчества. Он и привыкнуть-то никак не мог к своему нежданному счастью – писал не то, что Крамскому нравится или что заказала Водовозова, а то, что душа носила и выносила, берегла и уберегла. Впервые в жизни он имел возможность быть в картинах своих самим собою.
Он писал «После побоища Игоря Святославича с половцами», набрасывал «Ковер-самолет», начал «Три царевны подземного царства». Все это была сказка, воспрянувшая в нем, как птица Феникс. И все сходилось в одно: жена ждала первенца, а он погружался в детство свое. Чуть не каждый день вспоминались ему странники, приходившие в Рябово, их странные рассказы о райских птицах Сирине и Алконосте и его детская надежда, первая своя надежда на чудо – увидеть ковер-самолет.
Потянуло в Коломенское. Ведь это с коломенской колокольни, размахнув самодельные крылья, сиганул мужик, пожелавший для себя и других мужиков птичьей свободы. Вот и Виктор Михайлович чувствовал в себе птицу. Птицу из-под облака!
Снега горели как жар. Белые утесы, нависшие над Москвой-рекой, вобрали за долгую белую зиму столько света, что он уже но помещался в их недрах и столбами стоял, уносясь в небо легко и светло, как сама Коломенская колокольня.
Она была одновременно и земная, вечная, привет потомкам из допетровских, настоянных на дедовских медах времен, и вся небесная. Как стрела в полете.
«Мы-то себя за ученых да умелых почитаем, – думал Виктор Михайлович. – В старину-де щи лаптем хлебали, а у них вот – Коломенское. Да разве оно такое было! Теремной дворец в прошлом веке еще развалили. А он и на чертежах – стати лебединой».
И понял – «Ковер-самолет» должен быть прост, как эта колокольня: она да небо. И на картине так же вот надо сделать: небо да ковер-самолет с Иваном-царевичем и царевною. И никаких ухищрений.
Думал о ковре-самолете, а писал «Побоище». И что-то слабело в нем, какая-то опора была нужна. Но жена в себя уходила, первый ребенок – первый страх за две жизни разом, ей самой была нужна и нежность, и крепость. Брат слишком молод для откровенных бесед, Репин, обиженный Стасовым, уехал в Чугуев. Мамонтовых отрезало в Абрамцеве залихватское половодье тихой речки Вори. И тогда Васнецов пошел к Третьяковым, за музыкой пошел.
Его приняли как своего, близкого человека, да он и неприметен был. Садился в уголок у печки и слушал кипение чужих страстей, которые до слез близки, которые соединяли душу с душой всего человечества. Наполненный до краев, как заздравный кубок, он спешил из Толмачевского переулка в свой Третий Ушаковский, прозрев в очередной раз и торопясь озарить светом прозрения, светом музыки мир красок своих.