Безгранично талантливый, он подсознательно наделял окружающих такими же качествами, ему хотелось, чтобы все могли то, что может он, и он удивлялся тому, что они не могут. Бесспорный лидер, он старался не раздражать окружающих своим талантом, не обижать их им. Это такая же редкость, как и сам талант, быть может, большая. Душевная щедрость – в наше время это звучит дико, правда? Каждому Моцарту – по Сальери. Не важно, что у Цоя не было своего конкретного, личного… «светлый» его образ он носил в душе. Имя ему – неуверенность. Как каждый рядовой гений, Цой не был уверен, что творения его действительно настолько хороши. Наверняка он думал: «Ну что они все сходят с ума? Это же так просто, Господи, сел и написал, и пошел гулять или вино пить. Даже когда не пишется, и душа сочится чем-то вязким, и кажется, что тебя душат… Все равно – сел и написал. Или пошел гулять, или вина выпил – все равно потом сел и написал. А если забыл рифму – придет другая…» По каким тарифам оценивать гению свою работу? Если гениальность – норма… И что делать нормировщику Сальери, если строчки, за любую из которых он заложил бы душу, отдал и коня, и кинжал, этот темноликий Моцарт роняет, не замечая? И не подбирает, не нагибается, уронив… Гений существует вне зависимости от того, признает его толпа таковым или нет. Он просто больше страдает, если не признает. Это от Бога – гениальность. Это как Бог – Он ведь тоже существует вне зависимости от людских представлений о Нем. Не надо говорить, что я грешу, принижая понятие Бога до уровня человека. Я возвращаю человеку потерянное, забытое, заложенное, пропитое, проданное, растоптанное, распятое, размененное, вывалянное в грязи и оплеванное его первоначальное значение и достоинство. Если уж человек – по образу и подобию… С гением жить нельзя. С ним можно только сосуществовать, – он все равно живет внутри своей гениальности, как в скорлупе, и лишь иногда одаривает окружающих своим вниманием. Цой был одинок? Это тоже норма жизни, он все равно не мог сойтись с людьми больше, чем сходился, при всем желании он не мог им подарить этот тревожный мир, где и рождались стихи, – туда вход по именным билетам… Это мир звуков, разрозненных строчек, вроде бы не связанных между собой понятий и явлений, иногда – ослепительных молний, чаще – промозглого, тусклого дождя, сквозь который вырисовываются лица и фигуры, и кажется, что все кругом плачут, лица мокры, но ведь это просто дождь… Цой умер. Спал он за рулем или не спал, я не знаю и не хочу знать, слишком уж мы все патологоанатомы, нам всем интересно, а что там, да как, да сколько раз. Он умер – и стал свободен окончательно. Издаются какие-то книжечки на потребу толпе. Юркие прихлебатели: газетчики, знакомые, незнакомые – все спешат урвать кусок и примазаться, притереться потным своим животом, и девочки, разинув рты, смотрят на них, а они, пощипывая девочек, цедят: «Помню, мы с Цоем…» Рок-н-ролл мертв. Уцелевшие пропойные экс-божества, потряхивая поредевшими гривами, что-то гундосят со сцены, горстка уцелевших поклонников визжит, и кажется божествам, что их по-прежнему любят и знают все. А поезд между тем ушел, и в кармане – пыль и табачные крошки, и душа работает на портвейне, как на самом дешевом, поганом бензине, и стучат клапана, и трубы покрылись странным, нездоровым налетом… Цой думал, что он – рок-певец. Они, еще уцелевшие, его постаревшие однополчане, знают, что это не так. Не совсем так. Он был просто Поэт, со смятой душой, сторонящийся окружающих, подсознательно ожидающий от них чего-нибудь еще. Он мог бы в жизни не брать в руки гитару – голоса у него просто не было. Все равно строчки истекали из него и оставались жить. Знаете, идет босой человек по дороге, ноги изранены, и кровь сочится в пыль и скатывается в шарики. И по этим следам человека всегда найдут пущенные вослед собаки[606].
«КИНО»