Отбили и эту контратаку. Я по телефону орал, аж охрип. Славка — ему до всего дело — вместе с пехотой отгонял противника, в поту весь, грязный явился, я ему попить из фляги дал. „Всех, — спрашиваю, — фрицев сокрушил?“ — „Фрицев? Кабы фрицев! Власовцы, заразы, атаковали! Один раненый зажался в овражке: ‘Не стреляйте, я советский…’“ — „Ну, и?..“ — „Чего, ну? Понятно? Я б его сам, подлюгу!..“
Хорохорюсь, хотя представить в общем-то не могу: как это „я б сам“? — ведь русский же, советский, наш бывший… И атакует, сволота! Да еще как атакует! Осатанело. Народу сколько за один день перебило!
Смута на душе. Жрать хочется, спина болит, плечо и рука онемели. А тут снова здорово: „фокке-вульфы“ прилетели, по две бомбы фуганули и давай из пулеметов нас поливать. Но уж и нашим тоже надоело — палят из всех ячеек и щелей кто во что горазд. Неподалеку, слышу, даже из пистолета кто-то щелкает. И я со зла карабин свой сгреб, хотя и знал, что „фокке-вульф“ из такого оружия сбить — все равно что пытаться в озере Байкал одну-единственную, будь она там, кильку выудить. Палю с левого плеча, в раж вошел. Глядь: „фокке-вульфы“ ходу дают. Мне блазнится, что это я их отпугнул. „А-а-а, стервы! А-а-а, коршунье! Получили! Я-a вот вам!..“
В это время как шандарахнуло! Ложе карабина в щепки, телефон вдребезги, и сам я — не то на том свете, не то на этом лежу, дым нюхаю. Земля на меня сыплется, заживо засыпает. Страшно сделалось. Как выскочил из полуразвороченной щели и к ребятам рванул — не помню.
„Свалился, — рассказывает уже в Ленинграде Слава, — все в тот же недокопанный блиндаж. Глядим: рука навыверт, кровина хлещет ручьями. Пробуем перевязать — бьешься, кричишь: ‘Самолет! Где самолет! Я же его!..’“ А того не соображаю, что другие самолеты прилетели, может, и снаряд ударил, — немцы начали артподготовку перед последней в тот день атакой.
Мы со Славой бежали под гору, к деревне. Голова кружилась. Я пить просил. Друг пить не давал — опытный он уже был, десантную школу кончил. Его за Днепр на плацдарм с десантом выбрасывали, да неудачно. Весь тогда почти десант погиб. Слава в наше расположение ночью выполз с другом одним со странным и запоминающимся именем — Январист.
С перепугу наш часовой чуть было их не уложил. „Мне, — говорит Слава, оставшись в нашей артиллерийской части, — после того десанта ничего уже не страшно, теперь меня не ранят и не убьют“.
Так оно и вышло!
А меня вот ранило, дурака! И зачем мне этот самолет сдался? Зачем я только рыло свое грязное из ячейки высовывал?!
Какие-то две девушки военные третью девушку, раненую, волокли. У нее, у бедной, голова моталась, ноги подгибались. Пить просила.
„Вот она, вода-то!“ — показал Слава на ручеек. Девки пищат: „Как же пить такую воду!“ Ручей и правда точно с бойни течет, бурый от крови и мути. „Зажмурьтесь!“ — гаркнул Славка и потартал меня дальше.
Со всех сторон в деревню раненые текли, поодиночке и группами. Смотрим, минометчики из нашей дивизии, человек восемь. Среди них лейтенант, повис на забинтованных солдатах, зубами от боли скоргочет.
„Привет!“ — „Привет!“ — „Отвоевались?“ — „Отвоевались! Так-перетак в Гитлера, в Геббельса, в маму ихнюю и в деток, если они у них есть!..“
Завыло, запело вдали густо, пронзительно. Остановились, замерли все, и вдруг посыпались кто куда. Накрыло нас минометным налетом. Слава успел столкнуть меня в придорожную щель, сам сверху на меня обрушился. Я упал на раненую руку, потемнело в глазах.
Сколько времени прошло — не знаю. Помню как во сне: сумрачно, дымно, пыль оседает, и на развороченном булыжнике дороги, вперемешку с серым лоскутьем — землей и корнями — серые скомканные трупы минометчиков. Меж ними побитые девчонки валяются. Одна кричала истошно, предсмертно, до самого неба. Лейтенант, сделавшийся вдруг коротеньким, упираясь лбом в землю, молча приподнимал себя и нашаривал что-то руками, искал чего-то.
Лежа под кухней, в относительной уже безопасности, я догадался, отчего лейтенант был коротенький — обе ноги ему оторвало, а искал он скорее всего пилотку. Вот и ревел я обо всем вместе виденном и от жути ревел…
…Совсем недавно, ночью, зачесалась рука, та самая. Даже не зачесалась, а заныла, зазудела. Начал я со сна царапать ее. Слышу под пальцами твердо. Из дальних времен, из глубины тела, обкатанный кровью, вылезал осколок с привычной уже болью. Совсем маленький, сделавшийся кругленьким, как картечина, он натянул кожу и остановился. Но раз чешется, значит, скоро выйдет.
Думаю, это уже последний. Дай Бог, чтоб последний осколок ушел из меня, из всех нас, бывших воинов, и никогда, ни в чьем теле больше не бывал».