А специфика северных школ в тридцатые — крепкие учителя из числа ссыльных или скрывающихся, недобитых интеллигентов. Выживали вместе. Ребятишки и взрослые в школе весь день, увлечены каким-нибудь творчеством. Шутка ли, даже фотодело желающие осваивали. За свои россказни и «исключительные артистические способности» я был призван в драмкружок. Впервые тогда я переступил порог Дворца пионеров. Правда, учитель слово с меня взял, что на учебе мои театральные увлечения не отразятся.
Впервые рояль увидел там, во Дворце пионеров. Меня потрясла сама его внешняя фактура. Я погладил его. А когда на нем заиграли, чуть не умер от разрыва сердца. Как много густого, сочного звука!
— Вы и на сцену выходили?..
— Да ты мне не веришь, что ли?!.. Все это правда, все было на самом деле! В «Недоросле» я играл Скотинина. Для чистоты образа мне подушку привязывали на пузо. Играл с успехом! Потом приятели до конца учебы звали меня «Скотиной», а я, довольный, на театральное свое имя откликался.
Потом вдруг к театру охладел, захотел учиться на балалайке. Две пьески разучил — опять погас. Перекинулся на гармошку: две плясовые освоил и забросил. Так вот меня пошатывало. Но, правда, чтению никогда не изменял.
— То есть вы фонвизинский текст разучивали наизусть и его произносили со сцены?
— Ну, все это, естественно, по-мальчишески. Текст знал, но не буквально. Я привирал, присочинял ребятам на потеху, им особенно веселыми казались мои импровизации.
Жалко, что реплик своих, сочиненных под Фонвизина, не помню, сейчас бы тебе воспроизвел.
— Выходит, у вас были актерские данные?
— Скажу тебе, не хвалясь, ребята неистовствовали. Впрочем, нам-то лишь бы баловать, не учиться. Да и радости не так много было в той жизни.
Находились в весьма суровых условиях. Улицы завалены снегом, деваться некуда. Это принуждало к активности, к поиску занятий, развлечений внутри своего школьного, интернатовского коллектива.
Однажды затеяли рукописный журнал. Кто сшивает и клеит, кто сочинять может — пишет, редактирует. С рисунками журнал делали. Вступили в переписку с самим Роменом Ролланом, с Горьким… В том журнальчике и состоялась моя первая публикация.
— А как это происходило?
— Игнатий Дмитриевич предложил нам сочинение о коротких летних деньках. Я рассказал на уроке, как в лесу бродил. «Годится?» — спрашиваю. «Стоит попробовать», — согласился учитель. Да, заблудился я тогда капитально. Но папа мой с мачехой даже в сельсовет не заявили о пропаже сына. Четверо с половиной суток таскался я по полярной тайге. Тяжело пришлось. Если кто прочитает сейчас об этом в «Васюткином озере» или в «Царь-рыбе», то подумает: автор все выдумывает. Отнюдь!
То, что мне писатель поведал, он более обстоятельно описал в своем очерке «Подводя итоги». В тот день, когда писалось сочинение, Игнатий Дмитриевич сам был в творческом воодушевлении. Дав ученикам задание, он тоже уселся за свой стол и уткнулся в рукопись. Некоторое время ребята с любопытством наблюдали, как он мгновенно углубился в свою работу. Что-то поправлял и вписывал, а то вдруг черкал и даже вскакивал и ритмично вышагивал по комнате.
— Сочиняет! Тоже сочиняет, — прошелестело по классу. И ребята, воодушевленные столь поразительным наглядным примером, рьяно бросились догонять своего учителя.
Витя решил описать случай, который с ним произошел летом, когда он заблудился в заполярной тайге между станками Карасино и Полоем.
«Весной (1992 года) я пролетал на вертолете над теми местами, где блуждал, — писал Астафьев в 1996 году, — и убедился, что мои прежние утверждения, будто я вел себя в тайге умело и стойко, потому и спасся, — самонадеянны и ничего не стоят. В этой тайге самому спастись, да еще будучи мальчишкой, — невозможно, только Господь Бог может тут спасти, что он, Милосердный, не раз и делал в моей жизни.
Как бы там ни было, я поблуждал по страшному Заполярью и уцелел, и свое сочинение так бесхитростно, прямолинейно и назвал: „Жив“.
Никогда я еще не старался, не работал с такой любовью, как в тот раз.
И вот снова урок литературы. Игнатий Дмитриевич раздает тетради с сочинениями, кого бранит, кого похваливает. Тетрадей на столе все меньше, меньше, вот голубеет и последняя, — „Моя!“ — екнуло и замерло сердце в моей, уже много страдавшей груди. Учитель бережно взял тетрадь, развернул ее и начал читать мое сочинение вслух. Затем поднял сочинителя с места, долго, подслеповато всматривался в него и сказал: „Молодец!“»
Надо ли говорить о том, что эта похвала дала новые силы подростку.
— Та рукопись едва ли сохранилась? — поинтересовался я у Виктора Петровича.
— Куда там! Даже ни одного оригинала журнала не сберегли, все сгорело. Жаль! Ведь и оригиналы писем в школу знаменитых литераторов также погибли. Уже теперь, на встречах с воспитанниками довоенной Игарки и учителями, говорю: «Что ж вы так-то с письмами самого Горького?!» — «Вот не уберегли». В голове не укладывается, нет! Зато в случившемся пожаре спасали бумажные портреты Ленина… Сдались они кому?.. Не было понимания, да и сейчас тоже.