Мэри только взгляд один — к Мак-Грегору, а подошла к Ганне, обняла. Ганна вздохнула, сгорбилась и уперла лоб в плечо ей — не надо, не сдержусь. Мэри ее и отпустила, но осталась рядом.
Лукас на всех посмотрел, да и скользнул по темным доскам в дом. За ним потянулись остальные.
Стол в доме был большой, старый. Свежевыскобленные доски мерцали серебристо, выглядывая из-под расстеленной пестряди. Свечи высоко, ровно тянули пламя, тени по стенам качались большие и четкие. Между свечей лежал Видаль — длинный, едва поместился на длинных досках стола, потертая замша куртки вычищена, худые кисти рук сложены на груди; профиль резок, ресницы чуть не в полщеки, волосы на пробор, тускло блестят, сухие.
И не поминки еще, а молчать тяжело.
Ао крепился, держал мысли в ясности. От горькой тоски забыться бы, а тогда натянет тучи, зашуршит в буйной зелени дождь, и положат они друга не в сырую землю, а в грязную лужу. Ао кусал губы, покачивался, переводил взгляд со свечи на свечу, с досок на крепкие ножки стола, на тяжелые ботинки Мак-Грегора, на меховые унты Кукунтая, на тряпочные туфли Хо, на босые ноги Ганны, и опять к столу, и выше, под темный потолок… Крепился.
— Да он сам бы не молчал, — сказал вдруг Мак-Грегор.
— Так не поминки же, — жалобно повторил Ао.
— И на поминках будет кому сказать, — обронил Хо.
— Не ближний свет, пока доберутся. Но завтра все здесь будут, точно, — подтвердил Мак-Грегор. — Он не любил, чтобы молча сидели. И сам молчать не любил.
— Да нет как раз! — заспорил Олесь. — От него порой и слова не дождешься. Сидит с краю, слушает. Все говорят, а он молчит.
— Пусть уж будет как всегда, пока он еще… с нами… хоть так.
Кукунтай покосился на Ганну. Она наклонила голову, упрямо стиснула губы.
— Если заговорит, однако, и не остановишь, — возразил Олесю.
— Так он и говорил — про всё сразу. В одном всё помещалось у него. Это ж конца не видно, если обо всём говорить.
Мак-Грегор кивнул.
— Для него потому что любая дверь — все двери сразу. Вот так. Куда бы ни шел — шел всегда…
— К себе, — Ганна недовольно дернула ртом: не смолчала ведь.
Мак-Грегор опять кивнул:
— Так. Или от себя уходил. Кто ж его поймет.
— А вот мне он… — еле слышно выдохнул Рутгер, и Кукунтай положил руку на плечо бывшему ученику: говори. Заговорил, зачастил:
— А мне он зеркала принес, и у меня потом вот такие кудри выросли… А я в Суматоху потом идти боялся, думал — все смеяться будут. А он мне сказал: ерунда, если у человека не получается сразу всего себя прекрасным сделать. Надо хоть с чего-то начинать, иначе никогда с места и не сдвинешься… Сказал: пусть смеются, что у тебя не всё одинаково прекрасно. Зато у них всё одинаково отвратительно.
Рутгер удивленно перевел дух: сколько сказал сразу, а его не перебил никто, слушали.
— Да, — сказал Мак-Грегор, — Видаль всегда говорил: зачем нужен мастер, который не может сделать что-то приличное из самого себя?
— А не слишком загнул? Вот еще! Перед кем это мастер за самого себя отчитываться… да какое им дело?!
— Ну, поспорь с ним… теперь.
— Да он и сам вечно с собой спорил, и больше ни с кем! — подал голос Лукас. — Это же он сколько раз повторял… Кому какое дело, из чего мастер красоту растит! Кому какое дело, кто мастер сам из себя такой! Любуйтесь, живите, а мастера не трогайте.
— А мне как-то сказал: пока не умоюсь, не причешусь — из дому не выйду, месту не покажусь.
— Э, ты хоть раз видел причесанного Видаля?
— Да вот лежит — Ганна постаралась.
— То-то и оно…
— Эх, птицу его забыли.
— Да ладно, что уж теперь. Не до тряпок.
— Всё равно неладно.
— Да что вы, как на базаре? — в сердцах сказала Ганна. — Проводить человека не можете. Завтра наговоритесь, а сейчас молчать надо. Дайте ему хоть сейчас покоя. Вечно ведь: Видаль, а это что? Видаль, а это как? Видаль, а это зачем, почему? А что он младше вас всех…
— Да это же он сам вечно с вопросами: а это что, а это как? — возразил Хо.
— Да что вы все, сказились? — Ганна вскочила. Мак-Грегор и Хо ее взяли за локти.
— Ну а как, Ганна? Вот он — и нет его. А как поверить, что Видаля нет?
— Провожай человека так, чтобы нравилось ему, а не на свой вкус, — строго наставил Хо. — Ты-то здесь при чем, Ганна? Это его смерть.
Ганна дернулась — отпустили. Подошла к Видалю, наклонилась. Между губ прилепилась волосинка, дрожит от сквозняка. Ганна медленно вздохнула. Ему уже ничего не мешает. Но сняла волосинку, сдунула с пальцев. Медленно вернулась и села на скамью.
Стали молчать. Свечи горели высоко, тени стояли по стенам. В тенях мастер Лукас, забывшись, перебирал нарисованные струны.
Ветер ударил в окно, брызнул моросью по стеклам.
— Ао, не спи! — дернулся Тюлень.
— Надо разговаривать.
— Это не я, — обиделся Ао. — Это оно само. Место.
— Отделилось уже, созрело.
— Все равно плачет.
— Как же не плакать? Дитя.
— Чье? Это же Хейно его зародил.
— А Видаль усыновил.
— Да он же и сам наполовину — Хейно?
— Был.
— Ганна, Ганна, куда ты?