Господь сказал: «... не бойтесь убивающих тело, но... бойтесь того, кто, по убиении, может ввергнуть в геенну: ей, говорю вам, того бойтесь» (Лк. 12, 4–5). Господь, предавший себя на крестную смерть, не говорил праздных, ничего не значащих слов. И я никак не хотел умалять их категорического характера. И страх, животворящий — не отступал от меня. Больше того, совершалось нечто странное: как только он, страх, ослаблялся, я внутренно ощущал отступление от себя живой силы: молитва снижалась, ум рассеивался, чувство божественного уходило в туман: я умирал духом. Лишь много позднее я понял, что Дух Божий воспитывал меня, и моя мука обратилась в неисчислимую пользу: трепет пред гибелью вечной и покаянный плач — таинственным образом всего меня превращали в «молитву». Дух мой свободно, без волевых усилий восходил в состояние созерцания прежде недоведомых реальностей: беспредельной пропасти бытия, мрачных селений ада, но и озаренного нетварным Светом Неба.
Да будет благословенно Имя Его во веки веков.
Не ждите от меня должным образом сконструированного описания жизни души моей в долгие годы моего прошлого. Нисходила она, душа, иногда в низины ада, моментами же Господь возносил ее до Небес. Стояла она по временам на той неопределимой грани, откуда созерцала и Свет Божества, и «тьму кромешную», наводящую ужас на душу; особый, не похожий на страх пред физической смертью. О, нет, это есть нечто качественно иное. Пред духом моим открывалась благая вечность, еще далеко не достигнутая, а также и вневременная тьма, дававшая знать о себе своим присутствием внутри. Я бывал в разрыве: не свободный от тирании страстей, я страдал, и в жажде непреложного блага стремился к Богу. Покаянная молитва всецело поглощала меня. Невесомая, невидимая сила переносила меня в умно-духовное пространство. «Там» я бывал один: исчезала земля; не было ни солнца, ни звезд, ни людей, ни иной какой-либо твари; и тела моего я не ощущал. Бывало: света как такового я не видел, и, однако, взор мой проникал в абиссальные глубины. Душа в болезненном отчаянии взывала к Богу. Да, я грешный, но жажду Бога, Святого Бога. В памяти у меня не было конкретных актов из моего прошлого, кроме пронизывающего знания моего отступления от Бога, Которого я знал в годы моего детства и начальной юности. Он уклонился от меня после того, как я отошел от Него в безумных поисках иного, якобы высшего, сверх-персонального Абсолюта.
Такая молитва с особою силою захватила меня, кода я был уже в пустыне. Не смогу теперь сказать, насколько долгими бывали мои моления в ту или иную ночь. Помню, когда душа возвращалась к обычному вещественному мироощущению, то испытанное мною духовное чувство от молитвы в той беззвучной, вышеобразной бездонности оставалось со мною, во мне. В той беспредельности — нет ни верха, ни низа, — ни вперед, ни назад, — ни вправо, ни влево. И все же наступал момент, когда я начинал двигаться, как мне казалось; и это движение я ощущал как падение; и глухой крик вырывался из груди: Господи, спаси... Ты единый можешь беструдно достигнуть меня во всякой бездне... И Он спасал.
Но почему «падение»? Не потому ли, что мой ум не мог более стоять в Вечном? Ибо после этого кончалось видение.
Условия пустыни благоприятствовали такой молитве, потому что на мне не лежала забота в материальном плане ни о ком: я был один. Но это не значит, что она, молитва, по существу своему зависит от нашего внешнего положения: она есть дар Божий, связанный с другим даром — покаянием (ср. Лк. 24, 46, 47). Начатки такой молитвы я имел и прежде, чем поселился на Афоне; имел ее и в монастыре, но меньшей интенсивности и частоты. Она выводит человека из рамок времени. В самом состоянии молитвы он не знает себя в категориях Земли: он вне всяких иерархий — социальных и даже церковных. Он не мыслит ни о чем другом, как только о Боге, и предстоит Ему один Единому.
В одиночестве моей пещеры я получил исключительную привилегию отдаваться целиком такой беззаботной молитве. Она владела мною месяцами. Пресекалась в дневные часы житейскими делами, но когда кончался трудовой день и начиналась безмолвная ночь в пещере, та молитва снова обнимала меня: опять все выпадало из памяти, оставалось лишь сознание невещественного, но страшного греха, порождавшее во мне сожаление, стыд, отталкивание и даже ненависть к самому себе. И снова все утопало в плаче покаяния, и дух мой входил в неименуемую беспредельность.