Теперь продвинуться вперед было совсем невозможно. Перед входом на вокзал Гиллес остановился. В расписание включили много дополнительных поездов, но с наплывом народа справиться не удавалось. При входе на вокзал тоже был киоск. Супружеская пара купила три вида открыток с тюленями: плывущими, играющими, просто смотрящими своими глазами-пуговицами.
Женщина мечтательно сказала мужу:
— Папочка, посмотри, совсем как наша Сюзи.
— Кто это — Сюзи? — поинтересовался кто-то.
— Наша младшенькая.
Поезд был переполнен. Не нашлось ни одного свободного места, и Гиллес стоял в проходе. С дамбы он еще раз взглянул на Кайтум и дом Герхарда Ганца над мелководьем. Было душно. Гиллес открыл окно, ветер ударил ему в лицо, и он снова подумал о Линде.
В Алтоне простояли больше часа. На платформе сидели несколько пьяных и философствовали.
— Дружище, — говорил один, — в этом паршивом мире испокон веков больше убивают, чем занимаются сексом!
Подошел ночной поезд на Цюрих с четырьмя спальными вагонами. Гиллесу досталось купе. Он лег, хотел почитать газету, но тотчас же уснул. Ему снились чайки.
3
Меня зовут Филипп Гиллес.
Мне шестьдесят три года.
Если вы поедете по автобану Цюрих-Женева и, не доезжая Булле, небольшого городка рядом с Лак-де-ла-Грере, съедете с него на мощеную дорогу, ведущую на юг, мимо деревень Груйерес, Энней, Вилласзоусмонт, Альбеле и Монтовон, то окажетесь в горной долине среди массы поселков и хуторов. Это Шато-де-Оекс, Рейс-де-Энтхарт, из-за которого в Средние века бушевали распри между графами Грейерца и Берна, деревушки Розинир, Лес-Моулинс, Эль-Эриваз, Ружемон и одноименная с центром долины Шато-де-Оекс.
Эта деревушка сгорела дотла в 1800 году и была отстроена заново. В последние годы у подножия круто поднимающегося вверх поросшего лесом косогора Альмену выросли современные двухквартирные коттеджи. На краю леса, чуть выше красивой гостиницы «Бон Аккуэль», перестроенного сельского дома, сохранилась дюжина очень старых шале. В одном из них под названием «Ле Фергерон», бывшей кузнице, я живу уже восемь лет.
Может быть, вам знакомо мое имя. С 1946 по 1978 год я издал 18 книг, которые стали бестселлерами и были переведены на много языков. За последние десять лет я не написал ни строчки. В 1978 году в берлинской больнице Мартина Лютера (тогда у нас был дом в Грюневальде) умерла моя жена Линда. Режиссер Билли Вильдер, с которым она дружила, однажды рассказывал мне, что называл Линду «моя тишина», потому что она редко говорила. Однажды во время дискуссии кто-то раздраженно потребовал от Линды высказать свое мнение. И она ответила:
— Я думаю, что человек должен пройти по земле, едва касаясь, и оставить после себя как можно меньше следов.
Эти слова, я думаю, могли бы стать эпиграфом к книге, которую я пишу.
В восемнадцать лет я перестал верить в Бога — моя мать рассказала мне, что в Первую мировую войну священники по обе стороны фронта благословляли пушки, чтобы те истребили как можно больше врагов. Линда не спешила порывать с церковью, да так и не сделала этого. Смолоду она страдала редким заболеванием крови и находилась под постоянным медицинским наблюдением.
— Ничего нельзя знать заранее, — говорила она. — Вот у меня гемолитическая аномалия. А вдруг Бог придирчив, и если я перестану веровать, он обидится и пошлет мне смерть, — а я хочу быть с тобой как можно дольше. Нет, нет, это слишком большой риск. Кроме того, католические церкви так красивы, Библия — чудесная книга, — правда, несколько порнографичная в Ветхом завете, но я ничего не имею против, — и в ней масса великолепных мыслей.
Любимой фразой Линды была «Блаженны нищие духом». Она всегда ее вдохновляла:
— Да, да, бедные и глупые всегда счастливы, и им можно только позавидовать.
Она была очень доверчива и говорила мне, словно открывала невероятную тайну: «Если Бог хочет наказать человека, он дает ему разум», подразумевая фразу из Екклезиаста «Во многая мудрости многия печали».
Однажды, еще в бытность свою сценаристом, Линда пришла на съемочную площадку. Снимался эпизод с фоторепортером. На шее у него болтался фотоаппарат.
— В нем есть пленка? — спросила Линда режиссера.
— Нет. Но кто это поймет?
— Зрители поймут, — ответила Линда.
Этим она сказала об искусстве все.
Я постоянно читал ей вслух написанное. И никогда у меня не было критика лучше и умнее. Поскольку я склонен преувеличивать, обычно случалось так: Линда задумчиво качала головой и дружески говорила, что это слишком мелодраматично или затянуто, и, конечно, следует доработать. Потом происходило следующее, — как это было замечательно! — всегда одно и то же. Я не спешил дорабатывать.
— Это же три дня работы! А знаешь ли ты, что это за мучение — писать? Болят плечи, голова и глаза, все болит, и спать нельзя, и работа высасывает все соки, опустошает, и вообще, раз и навсегда: я ничего не вычеркиваю и не переписываю!
Когда такая истерика случилась со мной впервые, Линда рассказала мне историю из тех времен, когда она была с Билли Вайльдер: