Горечь прощания отца с сыном прошла как-то мимо и чувств, и сознания Нежданы и Сигурда. Они были во власти своей любви, которую открыли только для себя, ради которой нашли в себе силы преступить вековые законы и обычаи. Они выделились из всего окружающего, оставаясь в нем лишь какой-то внешней своей сущностью, строго не допуская в мир внутренний ничего постороннего. Они ощущали себя как некое отдельное целое в общем целом, как яйцо в курице, свято оберегая свою любовь от всех окружающих. Их любовь была повязана прочными узами тайны, разглашение которой в самом лучшем случае завершилось бы позором и изгнанием, и это увеличивало цену их личного выбора.
– Мы уходим, варяг, – сказал Одинец, решив вернуться к прежнему обращению. – Покушение на свободу князя Воислава сделало нас свободными от всех обещаний, хотя тебя это не касается. Нам не по силам защитить землю кривичей, но мы будем защищать ее народ. Прощай, варяг, и постарайся никогда не встречаться с нами. Урмень не обнажит меч против тебя и Нежданы, но все же не пересекайте нашей дороги.
С этим он и ушел. Он был убежден, что Сигурд никому не скажет о его посещении, но все-таки избегал не только троп, но и открытых мест, держась глухомани, болот и чащоб. Для него не существовало ни своих, ни чужих лесов, любой лес всегда был только лесом, который он знал, понимал и считал самым надежным из всех убежищ.
А вот для Инегельды тот же лес оказался чужим, пугающим и обладающим загадочным свойством не выпускать ее из своих объятий, кружа и кружа все по тем же кругам. Она ничего не боялась на открытых пространствах, где умела чувствовать опасность, привычно подавляя страх, но здесь, не зная точного направления, не видя ничего, кроме бесконечных трясин, речек, бурелома да густого, непроницаемого для глаз подлеска, она внезапно испугалась. А вскоре небо занавесилось тучами, мелкий дождь зашуршал по листьям, да и сами листья утратили веселый летний перезвон вместе с гомоном птиц: лес стал молчаливым и зловещим. Припасы таяли, она подкармливалась переспелой малиной да недозрелой рябиной, ощущая, что слабеет, что вот-вот ударится в панику, и понимая, что сдержать эту панику, этот однообразный, не оставляющий ее ни днем ни ночью ужас одиночества ей уже не удастся.
Пробираясь чащобами, Одинец наткнулся на меч. Он торчал среди корней упавшей березы на краю мшистого болота, и Одинец, замерев, долго присматривался и прислушивался, прежде чем приблизиться к нему. Но вокруг однообразно шумел лес, ничего нигде не виделось, и он, подойдя, взялся за рукоять и потянул. Однако меч не поддался, и Одинцу пришлось приложить силу, чтобы вырвать его из спутанных березовых корней. И тогда же вдруг подумалось, что на меч опирались всей тяжестью, вогнав его настолько глубоко, что уже не осталось сил выдернуть. Присмотрелся, заметил следы на мшистых кочках и бесшумно двинулся в глубь болота, все время внимательно всматриваясь и вслушиваясь. И вскоре увидел маленькую фигурку, завернувшуюся в длинный балахон и припавшую к чахлой болотной сосне.
– Живой? – Он откинул капюшон, и мокрые спутанные волосы волной рассыпались по балахону. – Эге, а не тебя ли мы искали, красавица?
Инегельда разрыдалась. Вероятно, впервые в жизни она рыдала так искренне, с таким облегчением, с такой детской радостью. Рыдала и цеплялась за чужого, бородатого, вооруженного мужчину, не в силах вымолвить ни слова.
– Эх, горемыка, – вздохнул Одинец.
Он легко поднял ее на руки, вынес на сухое место, уложил, развел бездымный костер, распарил в котелке мелко наструганные кусочки вяленого мяса, добавил меду и начал с ложечки кормить девушку. А она, давясь и всхлипывая, все еще цеплялась за него, боясь отпустить хотя бы на мгновение.
– Помалу ешь, – строго говорил Одинец. – И не заглатывай, не щука. Жуй сначала. Долго жуй, а то худо будет.
Он нес ее на плечах, часто поил отваром, заставляя тщательно жевать крохотные кусочки мяса. Ни о чем не расспрашивал, но считал своим долгом все время что-то бубнить, хотя был на редкость немногословным. И через несколько дней вышел к Урменю.
– Подарок тебе, княжич, – сказал он. – Считай, что от Хальварда. Это и есть Инегельда.
А девушка во все глаза, распахнутые на полную синеву, смотрела на Урменя. Она уже пришла в себя, отдохнув на плечах Одинца, в огромных ее глазищах уже не было тусклой усталости, но не появилось ни хитрости, ни лукавства, а было такое восхищенное удивление, что Урмень первым отвел взгляд.
– Завтра же отвезешь матушке.
2