И все же я не сразу встал с постели, словно боялся, как бы мой край, который теперь был совсем рядом, за окошком, живой и реальный, — как бы этот край оказался не таким, каким я носил его в памяти по белу свету. Так уж заведено: человек, смолоду уходящий из дому, уносит в своей душе только то, что ему дорого. А то, что дорого, то и прекрасно, и с годами становится еще прекраснее, как написанная маслом картина, которую время в своем движении шлифует, смягчает и заполняет шероховатости своим мелким светло-серым прахом. Поэтому образы, которые мы носим в себе, благородны и прекрасны; нигде не найдешь уродливой черты или бородавки. Все пейзажи чудесны: дома белы, крыши красны, окна блестят. В одних горит утреннее, в других — вечернее солнце, но сияют все и всегда, ибо на картинах время не меняется. По колеям никогда не течет навозная жижа, нигде нет ни надоедливых мух, ни назойливого овода. Все хорошо. Поэтому я не вскочил тотчас с постели, а зажмурился, чтобы еще раз мысленно увидеть свою долину, прежде чем она наяву предстанет перед моими глазами.
Сейчас солнце уже на добрую сажень поднялось над Холмами. Значит, долина разделена вдоль на две половины. Солнечный, пологий и плодородный склон еще в росистой тени, дремотно и смутно просвечивает сквозь тонкое сито солнечных лучей. Наш крутой и скудный теневой склон пока купается в свете, полный жизни. Солнце уже выпило всю росу. Вереск обсох, и обсохли те желтые, пушистые весенние цветы, названия которых я не знаю. Они уже подрагивают под теплой ладонью солнца. Под ее надежной защитой они беззаботно раскрываются и своим ароматом зовут в гости похожих на них желтых, пушистых, толстых шмелей, которые с глухим бренчанием носятся в поисках нектара, а заодно, сами того не ведая, помогают цветам в их любви. Это происходит на всех лужайках, вдоль всех дорог, на Мальновом холме, на обеих Полянах, в Обрекаровой дубраве. Ракитник в светло-зеленом буковом лесу украсился желтыми цветами, листья осин уже совсем развернулись и вот-вот заколеблются в своем постоянном трепете, в Волчьем ущелье кукует кукушка — и над всем этим распростерлось синее море чистейшего неба. А в небе, смотри-ка, уже кружат орел и орлица. Они покинули свое безопасное, укрытое от чужого взгляда прибежище в скалах Вранека и отправились в свой утренний разбойничий поход, небесные пираты.
Дверь скрипнула. Сначала просунулась костлявая тетина рука, держащая обитую по краю, хорошо мне знакомую голубую кружку, а затем появилось ее озабоченное, робкое лицо. Эх, и странное же везение сопутствует некоторым людям: всегда они появляются в тот момент, когда мы меньше всего этого хотим.
— Глоточек кофе тебе принесла… — проговорила тетя. — Настоящего… Для каждого берегу по несколько зерен…
— Ммм… — недовольно пробурчал я.
Тетя приблизилась ко мне и сказала словно бы с упреком:
— Не забыл еще, как отец тебя будил каждое утро глотком настоящего кофе? Горячего…
— А как же, помню, помню… — поспешно заверил ее я.
Мне стало жаль тетю. Она стояла посреди комнаты в полосе солнечного света, охватывавшего ее узенькую талию, отчего она казалась еще более тщедушной, почти прозрачной. Я взял у нее кружку и подумал, что эта война все в ней перевернула до основания. Пятьдесят лет она прожила своей «мирной, благочестивой» жизнью. Перебирала четки, чуралась смеха — преддверия греха — и смиренно «ходила за Христом». Над нею бдело божественное око, строгое и холодное, потому и сама она была строгой и холодной, ледяной. Война ее пробудила. И теперь она, изумленно и растерянно моргая, смотрит на мир. Позади у нее длинная, пустая дорога — почти весь путь ее жизни. Она прошла по ней с завязанными глазами. Ничего не видела, ничего не переживала, только прошла по ней.
Я отхлебнул глоток кофе и стал оглядывать чулан.
Тетя тотчас заметила это и оживилась.
— Видишь, тут все, как было, — сказала она почти весело, разведя в стороны свои худые руки. — Мы ничего не переставляли. Даже твоя латынь висит над тобой.
Я поднял глаза и увидел, что потолок по-прежнему оклеен толстой белой бумагой, на которой я двадцать лет назад написал все формы латинских глаголов, чтобы они всегда были перед глазами.
— И правда, — усмехнулся я. — Amo, amas, amat…[35] Удивительно, — покачал я головой. — Удивительно…
— Что же тут удивительного? — сказала тетя. — Кто мог подумать, что ты так долго не вернешься домой!..
— Я не об этом. — дружелюбно пояснил я. — Просто мне пришло в голову, что в латинском языке глагол «любить» считается примером самого легкого и самого правильного глагола. А в жизни у этого глагола больше всего неправильных, трудных форм. Как мало на свете людей, которые умеют его правильно спрягать!..
— В этом я ничего не понимаю, — сухо заметила тетя. Потом подсунула жиденькие седые прядки под платок и сказала: — Я хотела тебя спросить, ты правда собираешься на Вранек?
— Правда… А почему это тебя интересует?
— И в Обрекарову дубраву пойдешь? На кадетову могилу?
— Разумеется.
— За ландышами?
— Если они будут…
— Не будет их!..
— Что?! — изумился я. — А почему?