— Нет, нет! Совсем вы не такой. — Она встала со стула и подошла поближе. — Но мне все равно! — Она улыбнулась.
— То есть, по-вашему, я не так уж дурен? Она подумала.
— Если я это скажу, вы мне поверите? То есть будет ли это для вас решением того вопроса, который вас так мучит? — Но, как бы прочитав в его лице, что он с чем-то не согласен, что у него, видимо, есть какая-то идея, может быть абсурдная, но от которой он сейчас не склонен отказаться, она закончила: — Ах, вам тоже все равно, но совсем по-иному — вам все равно, потому что вас ничто не интересует, кроме вашей собственной особы.
С этим Спенсер Брайдон согласился — да это же и было то, что он постоянно твердил. Но он внес существенную поправку.
— Только
Их глаза встретились на минуту, и что-то в ее взгляде подсказало ему, что она разгадала странный смысл его слов. Но ни он, ни она больше никак этого не выразили, и ее очевидное понимание — без возмущенного протеста, без дешевой иронии — тронуло его глубже, чем что-либо другое до сих пор, так как тут же на месте создавало для его придушенной извращенности что-то вроде воздуха, которым уже можно было дышать. Однако вслед за этим она сказала такое, чего он уж никак не ожидал: — Ну да, я же его видела.
— Вы?…
— Я видела его во сне.
— Ах, во сне!.. — Это как-то принижало все, что он говорил раньше.
— Но два раза подряд, — продолжала она. — Я видела его, как сейчас вижу вас.
— Вам снился тот же самый сон?…
— Дважды, — повторила она. — Ну в точности тот же самый.
Это уже больше ему понравилось, потому что отчасти ему льстило.
— Вы так часто видите меня во сне?
— Да не вас —
Он опять обратил на нее испытующий взгляд.
— Так вы должны все о нем знать. — И, видя, что она не отвечает, добавил: — Ну и на что же он похож, этот негодяй?
Она колебалась, но он так сильно напирал на нее, что она, не желая уступать по каким-то своим собственным причинам, вынуждена была в конце концов прибегнуть к уловке.
— Я вам скажу как-нибудь в другой раз, — проговорила она.
II
Именно с этих пор он начал обретать для себя источник силы и тонкого наслаждения и даже каких-то, казалось бы, несоразмерных со здравым смыслом тайных и потрясающих волнений в той особой форме подчинения своей одержимости, которая у него к этому времени сложилась; и, соответственно, он, чем дальше, тем чаще, стал прибегать к этой своей способности, считая ее теперь огромным преимуществом.
В эти последние недели он, собственно, только ради того и жил, ибо настоящая жизнь в его восприятии начиналась лишь после того, как миссис Мелдун удалялась со сцены, и он, обойдя весь просторный дом от чердака до подвала и убедившись, что он здесь один, чувствовал себя наконец полным хозяином; и тогда, по собственному его молчаливому определению, он отпускал поводья. Ему случалось иногда приходить и два раза в день. Из всех дневных часов он предпочитал тот, когда по углам уже копится темнота — короткие осенние сумерки; это было то время, на которое он больше всего — опять и опять — возлагал надежды. Тогда он мог, как ему казалось, более дружественно бродить и ждать, медлить и слушать, чувствовать свое сторожкое внимание — никогда еще оно не было таким сторожким! — на пульсе огромного, уже темнеющего дома; он любил этот час, когда еще не зажигают ламп, и жалел только, что ему не дана власть сколько-нибудь продлить эти тускло-сумеречные минуты. Позже, обычно ближе к двенадцати, он приходил опять, но на этот раз для довольно долгого бдения. Он совершал обход со своим мерцающим светильником, шел медленно, держал его высоко, чтобы свет падал как можно дальше, и больше всего радовался, когда открывалась какая-нибудь далекая перспектива — анфилада комнат или переходы и коридоры, — длинная прямая дорожка, удобный случай показать себя для тех, кого он как будто приглашал явиться. Оказалось, что он мог свободно предаваться этим занятиям, не вызывая ничьего любопытства; никто о них даже не догадывался. Даже Алиса Ставертон, которая к тому же была идеалом такта, полностью их себе не представляла.